Он опустился на стул, чувствуя себя совсем без сил, колени у него подгибались. В голове все смешалось. Он подумал, что еще можно успеть предотвратить скандал. Он мог притвориться больным и не служить мессу, мог выиграть время и попытаться унять Аньезе. Но одна только мысль, что надо начинать драму сызнова, опять пережить вчерашнее унижение, усиливала страх.
Он поднялся, и ему показалось, будто он ударился лбом о небо сквозь оконные стекла.
Он постучал ногами по полу, чтобы избавиться от неприятной дрожи. Оделся, потуже затянув ремень и плотнее натянув одежду, как это делают охотники, укрепляя подсумок и закутываясь в плащ, прежде чем отправиться в горы.
А когда он распахнул окно и выглянул в него, ему показалось, будто после ночного кошмара он впервые увидел дневной свет, будто вырвался в конце концов из плена, в который сам заключил себя, и примирился с небом и землей. Но это было вынужденное примирение, полное скрытого недовольства. И стоило ему отойти от окна, перестать дышать свежим воздухом и вновь оказаться в теплой, пахнущей духами комнате, как его опять охватил страх.
И он мучительно стал искать спасения, думая о том, что же он должен сказать матери.
Он слышал ее глуховатый голос — она гнала кур, забиравшихся в кухню, слышал, как они лениво хлопали крыльями, ощущал запах горячего кофе и свежей травы.
С тропинки под скалой доносился тихий перезвон колокольчиков на шее у коз, отправлявшихся на пастбище, и звон этот казался ему как бы игрушечным эхом монотонного, но все равно радостного колокольного благовеста, которым Антиоко с башни церквушки призывал верующих пробудиться и прийти к мессе.
Все кругом дышало спокойствием, тишиной и было освещено розоватым светом зари. Он вспомнил свой сон.
Ничто не мешало ему выйти из дома, отправиться в церковь и продолжить свою привычную жизнь. Но он опять испытывал страх — страшно было двинуться с места, страшно было и вернуться в комнату. Ему представлялось, что тут, на пороге, он словно на вершине горы: вверх пути нет, а внизу — пропасть. Невыразимое мгновение, когда он услышал, как громко стучит его сердце, и пережил реальное ощущение, будто заглянул в пропасть, на дне которой в бурном потоке стучит какое-то колесо — стучит без всякого смысла, лишь для того, чтобы переливать воду, которая течет сама собой.
Это стучало, напрасно стучало в потоке жизни его сердце. Он закрыл дверь и присел на ступеньку, как его мать накануне ночью. Он не хотел сам решать, что делать дальше, а ждал, когда кто-нибудь придет ему на помощь.
Тут, на ступеньках, и застала его мать. Увидев ее, он сразу встал, уже приободрившись, но в то же время испытывая в глубине души и унижение, настолько был уверен в том, что ее совет будет прежним — следовать выбранному пути.
Он заметил, как побелело ее суровое лицо, почти осунулось от тревоги за него.
— Пауло! Почему ты сидел тут? Тебе плохо?
— Мама, — сказал он, направляясь к двери, не глядя на нее, — я не стал будить вас вчера ночью. Было поздно. Так вот, я был там. Был там.
Мать смотрела на него уже более спокойно. В наступившей тишине удары колокола звучали чаще, настойчивее и как будто над самой их крышей.
— Она чувствует себя хорошо. Только нервничает и требует, чтобы я сейчас же уехал из села. Иначе грозит прийти в церковь и устроить скандал, рассказать все людям.
Мать молчала, но он чувствовал, что она стоит за его спиной недвижная и суровая, что поддерживает его, как младенца, делающего первые шаги.
— Она требовала, чтобы я уехал немедленно, ночью. И… сказала, что иначе сегодня утром придет в церковь… Я не боюсь ее. Впрочем, я думаю, она не придет.
Он открыл дверь: в полумраке прихожей забрезжили серебряные лучики солнца, казалось, они, словно сетью, опутывали мать и сына и влекли их на свет.
Не оборачиваясь, он направился к церкви. Мать осталась у двери, провожая его взглядом.
Она не произнесла ни звука, но подбородок ее снова задрожал. Затем она быстро поднялась в свою комнатку и торопливо оделась, решив, что и ей надо пойти в церковь. Она тоже потуже затянула пояс и двигалась решительно. Однако, прежде чем отправиться вслед за сыном, не забыла выгнать кур, снять с огня кофеварку, запереть дверь. Она поплотнее обмотала шарфом рот и подбородок, потому что дрожь, как она ни старалась унять ее, не прекращалась.
И она только взглядом могла приветствовать женщин, поднимавшихся по дороге из села, и уже собравшихся у ограды на площади стариков, чьи островерхие черные шапки вырисовывались на розовом фоне неба.