Выбрать главу

Борис ненавидел Разуваева и его дружков. Зачем они здесь? Что за совхоз, в котором они работают? И что там делает у них Наташа? — терзали душу вопросы. Переводил взгляд на Игоря Придорогина — чистенького херувимчика с карими счастливыми глазами. «Ученик и подручный Натальи Сергеевны!» Что ещё за подручный? Зачем? Впрочем, к этому зла не питал. Мал и зелен, чтобы представлять соперника. На толстяка-пчеловода старался не смотреть. Он для Бориса был живым укором, — толст, сонлив, и оживляется только во время еды. Но вот Разуваев… Староват, пожалуй, уж седина закустилась в висках, однако строен, умён. К тому ж, директор. По здешним масштабам шишка, чёрт побери!..

Но что это он говорит? Товарный выход мёда, себестоимость, чистая прибыль.

До этой минуты не вникавший в слова директора и даже не слушавший его, Борис отвлёкся от горестных дум, стал слушать. Директор говорил:

— Мы в вас поверили, Наталья Сергеевна, дали полную самостоятельность, дельных помощников, и вы не обманули наших ожиданий. Третий год вашей работы принёс совхозу десять тысяч чистой прибыли. Мне приятно здесь вам объявить приказ по совхозу: пасеку выводим на уровень двухсот ульев, возводим её в ранг отделения и вас назначаем начальником отделения с окладом в триста рублей. На пасеке будет два плотника, два сторожа и три пчеловода. В ваше распоряжение выделяем два автомобиля: грузовой для вывоза ульев в места интенсивного взятка и легковой для оперативных разъездов.

Все эти слова произнесены были без тени улыбки, в стиле деловых докладов, и для Бориса Качана явились откровением, ещё более утверждавшим его в самых ужасных предположениях. Она работает на совхозной пасеке, она его подчиненная, — у них давно завязан любовный роман. Вот только как этот роман развивается, к чему клонятся их отношения — этого Борис пока уразуметь не мог. Каким-то особым, внутренним затаённым чувством слышал неслаженность их отношений, видел пропасть, разверзшуюся между ними, — и тайно радовался несчастью своего соперника, грел у сердца и лелеял свою собственную надежду, и слышал, чувствовал, как с каждой минутой надежда эта перерастает в страсть, в одно-единственное стремление, составлявшее суть его жизни.

Борис Качан понял: он влюбился, — непоправимо, глубоко, и мысль о Наташе станет теперь главенствующей в его жизни, и как бы ни сложились их отношения, — он может быть отвергнут, — как этот… надутый и важный директор, — Борис, почему-то был уверен в этом, — всё равно: он будет любить, он будет счастлив. Борис знает: думать он теперь будет только о ней, и стремиться будет только к ней одной. Вот ведь и теперь: он хоть на неё и не смотрит — почти не смотрит — он хоть и слушает других, но лишь те слова задерживаются в сознании, в которых упоминается она или что-нибудь такое, что бы относилось к ней, к её делам и жизни.

Борис смотрит на целителя, — тот сидит рядом с Наташей и беспечно болтает то с ней, то с отцом её, сидящим от него по другую руку. И Качан долго думает: зачем он здесь, как смеет так просто и беззаботно болтать с Наташей?

Целитель изящно, красиво одет, на нём дорогая тройка, новенькая рубашка, яркий галстук. Свет люстры золотит волнистую седую шевелюру, сверкает искрами в тёмных молодых глазах. Молодых?.. Ему, наверное, за пятьдесят. Но почему он так нелепо хорош и весел? Почему?.. Наконец, почему он, а не я сижу рядом с нею и не наклоняюсь так близко к её волосам, щеке, не болтаю с ней о пустяках?

Вопросы, вопросы… Они сведут меня с ума. Нет! Не сведут! Пусть они шумят в голове, — вопросы! — сладко шумят, горячо и весело. Вот оно, оказывается, счастье — любить! А я не знал. Почти тридцать лет живу на свете и не знал.

Много было в тот вечер речей, много смеха, неподдельного, почти детского веселья. Наталья разливала из самовара чай, угощала сливками, мёдом, соками и вареньем. Сиротливо стояла посреди стола бутылка коньяка. Директор раскрыть её не решился, а его товарищи сделать этого не посмели. Вначале она сильно занимала воображение Качана, — и, наверное, отец Наташин вожделенно ждал счастливого момента, но затем и они о бутылке забыли.

Расставались за полночь, и всем было хорошо — веселью, шуткам не было конца.