Выбрать главу

Дед сам заговорил о сынах.

— Погибли они, сынки наши — все четверо сложили головушки. Одну за другой получали похоронки — в год по одной, все четыре военных года. Била нас судьба-злодейка, продуху не давала. Она-то, бедная, мать ихняя, больно уж убивалась, смотреть было страшно. Сердце-то и надсадила. Тридцать пять годочков после войны жила, а только радости не знала. Бывало, пыль с карточек стряхает, а сама плачет и приговаривает: «Сыночек ты, милый, где ж нам искать могилку твою…» А сердце, известное дело — не камень. Жила бы старушка, да боль её источила. И я теперь, как один остался, всё больше о сынах думаю. По ночам слышу, как окликают: «Папа» да «Папа»; а то Аринин голос: «Вань, а Вань…» Зовут, значит. Да и то сказать: они все там, а я здесь. Непорядок.

Старик говорил тихо, будто беседовал сам с собой. Ему, видно, нужна была эта беседа; он душу изливал, горечь из сердца выговаривал.

Вдруг широко открыл глаза, сказал явственно и громко:

— Я подремлю чуток. Ты извини меня, сынок.

И закрыл глаза, откинулся на спинку кресла. Складки на лбу расправились, кончик носа побледнел, и борода, покойно лежащая на груди, вздымалась ровно и чуть заметно, — старик словно по команде отошёл ко сну.

Качан, не знавший толком, что ему делать, тихо поднялся с дивана, направился к двери и стал бесшумно, едва наступая на приступки, спускаться с лестницы крыльца. Очутившись на усадьбе, разглядывал насаждения, постройки. В юго-западной стороне, у забора, словно нарисованные, стояли десять ульев. Они были окрашены в белую краску, но фасады и крышки имели разный цвет. «Должно быть, для того, — подумал Качан, — чтобы пчёлы не плутали». У летков, обращённых к востоку, словно купаясь в лучах всходившего солнца, копошились стайки пчёл. Одни из них улетали, другие прилетали — пчелиная жизнь шла своим чередом, и Борис впервые пожалел, что ничего не знает о жизни этих удивительных созданий. «Пораспросить бы Наташу». Представил, как она много знает о них, — ведь учится на специальном пчеловодческом факультете. И не было в его мыслях былого высокомерия, этакого снобизма, с которым, — и он это хорошо помнит, — он думал о Наташиных делах в первое время, когда от Владимира услышал рассказ о соседке. Сейчас же, после беседы с Иваном Ивановичем, он и вовсе сник, присмирел, — внутри у него всё как будто сжалось, и он даже устыдился себя прежнего, — он как бы вновь задавал себе вопросы: «Что же я такое на фоне этой великой жизни?..»

Глядя на «пчелиную цивилизацию», как он мысленно определил улочку из ульев, он невольно задумался о своих собственных делах, о возглавляемой им лаборатории, которая много обещала и ничего не давала. Качан и его сотрудники много спорили, обвиняли оппонентов в невежестве, консерватизме. Борис хлесткое словцо придумал: «остолопизм», и этим словцом они гвоздили каждого, кто стоял у них на дороге. И после очередной неудачи писали отчёты, длинные докладные записки, просили новые средства, приборы, оборудование, намечали сроки, обещали, обещали. И всё с важным видом, разыгрывая из себя людей обиженных, неверно понятых.

В науке часто так бывает: удачно избранная тема долго кормит коллектив сотрудников, — и иногда немалый! — но сама-то тема не решается.

Борис, ещё будучи школьником, слышал рассказ отца о каком-то академике-биологе, который женился на молодой сотруднице своего института, имевшей дома большую коллекцию цветов. Был у неё и особо чувствительный, «стыдливый» цветок мимоза. К нему едва прикоснёшься, он вздрогнет и весь поникнет, и лепестки словно руки над головой сложит. Академик сказал: «Удивительный механизм самозащиты! Какая-то сложная группа мышц, и так быстро, и тонко управляется! Вот тебе тема. Двигательный механизм мимозы. Управляющий центр, система передачи энергии. Тут целый мир!»

Тема была включена в план, молодая женщина производила опыты, писала диссертацию. В помощь ей дали лаборанта, потом другого… Приборы, реактивы, — в том числе дорогие, приобретенные за золото в других странах. Образовалась лаборатория, заняла целый этаж в институте. Академик давно умер, но вдова его трудится. Она доктор наук, профессор, — в её лаборатории режут, измельчают, сушат эту бедную мимозу, заливают растворами, закладывают в аппараты холодильные, морозильные, в центрифуги и под высокое давление. Много прошло лет, и сама вдова состарилась, множатся рефераты, учёные статьи, в том числе в изданиях иностранных. И, конечно, кое-что понято, кое-что открыто, и даже сенсации были, — наверное, и вклад в науку можно чем-то измерить. Но один острослов, много лет проработавший в лаборатории, на вопрос «Что дала лаборатория за тридцать лет существования?» невесело пошутил: «Кормимся, батюшка, кормимся».