Выбрать главу

Вот так и про его лабораторию можно сказать: «Кормимся…» И как у той молодой сотрудницы, так и у Бориса, есть и свой академик.

Не по себе становилось Качану от подобных мыслей, хотелось бить себя сухими сучьями или бежать подальше ото всех, кто его знал, скрыться с глаз долой и где-то затем вынырнуть совсем новым, другим, неизвестным.

Странно было и то, что Борис подобных мыслей не знал в городе, в той привычной обстановке, где было много близких, понимающих людей. Самобичевания, гложущие душу сомнения появились здесь, на природе, среди людей почти незнакомых, чужих и будто бы не нужных ему. Особенно после чтения записок Морозова. «Но, может быть, Наташа, любовь?..» — мелькала мысль. Ему хочется быть лучше, и он вдруг увидел все свои несовершенства.

Каким-то скрытым внутренним зрением, — всей душой, всем своим существом, всматривался он и вживался в новую, неведомую для него жизнь простых людей и не мог не увидеть в этой жизни начал здоровых, энергии сильной, созидающей, радости глубокой, неподдельной. «Сто лет! — думал он об Иване Ивановиче. — И ни одного инфаркта, — он даже ни разу не лежал в больнице. И сейчас, когда судьба нанесла ему такой удар — умерла жена! — он стоит, как дуб, и возникшую боль в груди — может быть, первую за сто лет!.. — перемог на ногах, не выпил даже лекарства, — уснул в кресле, отдыхает. Какая же сила духа таится в этом полуграмотном, живущем у края леса человеке?..»

Родившийся и выросший в столичной квартире, в кругу людей культурных, избранных, в обстановке неги и довольства, Борис никогда не видел близко деревенских людей, не знал их быта, образа мыслей; и если говорить честно, не чувствовал ни тяги к ним, ни симпатии, ни желания узнать их поближе. Он был счастлив, что он москвич, что с детства слушал классическую музыку, играл на белом концертном рояле, знал артистов, учёных, слушал умную, правильную речь — и это было его средой, его сутью, его жизнью. И всё, что делалось в этом мире, — следовательно, всё, что делал он сам, — казалось ему единственно верным, справедливым, нужным и красивым. И по этой же простой причине всё противоположное, — далёкое от города, от театров, институтов, в одном из которых он работал, — всё связанное с обыкновенной простой природой, земное, деревенское казалось ему грубым, неинтересным и незначительным. Всякие открытия, громкие дела, яркие личности — это в городе, в Москве, в научном или артистическом мире; всё простое, легко доступное и понятное, грубовато-примитивное, — работа на тракторе и комбайне, уход за животными, — всё это в деревне, на земле, в лесу и на поле. И что бы ни говорили по радио, какие бы восторги ни расточали в адрес сельских жителей корреспонденты газет и телевидения, он оставался при своих воззрениях, ревностно оберегал усвоенную с юности жизненную философию. И не ведал того, что философия эта не столько исходила из принципов, сколько нужна была ему для поддержания того высокого уровня самомнения, того комплекса тщеславных вожделений, которые и составляли суть его натуры, его судьбы и которые, наконец, были ему необходимы для поддержания привычных отношений в среде учёных. Он не однажды слышал, как ребята ему говорили: «Ты у нас второй Патон, молодой Патон — тот, что занял место отца». При этом никто не говорил о делах молодого Патона, о том, как он успешно развивал научные идеи и само дело отца. Всем было важно указать на пример. А примеров, когда сын становится вровень с отцом, принимает эстафету дела, наследует место, должность… Таких примеров в нашей жизни немало, и будто бы в последнее время их становится больше. А он? Чем он хуже других? Ему двадцать восемь, а он уж руководит отделом.

Такие мысли стали привычными, и он бы удивился, если бы ему вдруг возразили. Впрочем, этого не могло быть. Пойти против сына директора — значит, против самого директора, — да кто же на такое решится? «Да, да — не так я счастлив, как мне всегда казалось», — думал он, приваливаясь спиной к тому самому дереву, возле которого с час назад стоял Иван Иванович. «И если бы даже был бы здоров, и строен, как атлант, и меня бы любили женщины, — всё равно так ли разумно устроилась моя жизнь и всё ли в ней хорошо?»

Все прежние представления о смысле жизни казались теперь сплошным самообманом и заблуждением. Он ещё не мог сказать себе, а что же хорошо в этой новой жизни, которая теперь открылась его глазам, но то, что он жил не так и не так понимал удовольствия, неверно представлял себе счастье — в этом он теперь был уверен. И ещё он знал: жизнь его переменится. Так, как он жил прежде, он жить не станет.