Заявление об увольнении с работы по состоянию здоровья он послал письмом. И в тот же день на собственной белой «Волге», подаренной ему отцом по случаю защиты кандидатской диссертации, отправился в Радонежский лес — там невдалеке от Копнинских прудов и Святого озера, на холме, с которого открывался вид на Сергиеву лавру, стояла дача его друга Владимира Морозова. Она досталась ему от тестя и была тёплая, благоустроенная,— живи в любое время! Тесть Владимира, полковник в отставке, умер через месяц после смерти жены — дача перешла к Владимиру.
В потайном месте — за кирпичом над воротами — отыскал ключи от гаража и дома, поставил машину и пошёл на усадьбу. Здесь, почти в самом центре, голубело в лучах неяркого сентябрьского солнца зеркало бассейна. Лавочка, два шезлонга, золотистая полоска домашнего пляжа. Борис вытащил из-за ремня рубашку, расстегнул все пуговицы — пошёл бродить по усадьбе. Жадно вдыхал вольный, свежий, лесной воздух. Отлетел город и с ним вседневная суета городской жизни,— ничего не надо делать, некуда ехать, спешить — он был свободен в том абсолютном и полном смысле, которое вкладывалось в это прекрасное слово: свобода! Он может сесть на шезлонг и хоть целый день смотреть на изумрудную гладь воды. Он может спать — час, два, три — до самого вечера; а будет холодно, перейдет в дом, в большую комнату с роскошным камином и с видом из окна на южную сторону,— Владимир предоставил ему свой кабинет,— и там завалится спать,— и спать будет ночь, а если захочет и день, и никто в мире, ни одна душа, не растолкает его, не зазвонит телефон. Свобода! Полная и абсолютная, какую только может вообразить человек. «Летите, в звезды врезываясь»,— вспомнил слова Маяковского, сказанные тоже по случаю свободы, только иного рода. «...Ни тебе аванса, ни пивной... Трезвость». Да, и трезвость. Я могу не пить. Кто мне мешает тут совсем исключить вино. Вот только курево...
И он полез в карман за пачкой сигарет.
Раскурив сигарету, почувствовал шум в голове,— вначале лёгкий, приятный, но с каждой новой затяжкой шум усиливался, он чувствовал головокружение, слегка поташнивало. Но он курил и продолжал затягиваться всё сильнее, пока огонёк, сжигавший сигарету, не подступил к большому пальцу, не причинил боль. Тогда он машинально отдернул руку и бросил окурок в бассейн. Окурок, зашипев и испустив струйку дыма, поплыл с отмели на глубину — к противоположному берегу. Две больших рыбины, всплывшие посмотреть на пришельца, шарахнулись в стороны.
Борис хотел было выловить окурок, но поблизости не нашёл длинного предмета, махнул рукой и пошёл в дом. Поднялся на второй этаж, в кабинет хозяина, открыл окно, выходившее на соседнюю усадьбу и дальше — на лес, тянувшийся едва ли не до самой Москвы. В соседнем саду у яблони возился отец той самой Наташи, которую ещё девочкой видел здесь Качан и помнит, что отец и соседи любовно называли её Ташей. Теперь она учится в Тимирязевской академии.
— Тимофеич! — крикнул из окна Борис, приветственно подняв руку.
Сергей Тимофеевич с минуту стоял, не понимая, почему в кабинете соседа не сам хозяин, а его друг Борис Качан, которого он, впрочем, знал давно, и тоже поднял для приветствия руку.
— С приездом в наши края! Хозяин-то тоже приехал?
— Приедет в субботу, я тут буду жить один. Врачи прописали пожить на природе.
— Эт, хорошо! Тут у нас воздух, опять же и дом без человека стоять не любит.
Борис разделся, залез под одеяло и очень скоро забылся крепким сном молодого человека.
Проснулся он вечером, часу в девятом. В открытое окно мирно смотрел малиновый глаз заходящего солнца. За дальней дачей силуэтом исполинского коня с золотистой гривой недвижно и нереально рисовался чёрный непроницаемый лес. Крыши дач, тянувшихся к лесу, тоже казались нереальными,— и вся природа, непривычно тихая после города, походила на полотно, где художник широко и щедро положил свои неяркие ласкающие глаз краски.
Борис потянулся, шумно вздохнул. Взгляд его невольно обратился к соседней усадьбе, и тут он увидел картину ещё более мирную, идиллическую. Молодая девушка в белой блузке и розовой косыночке гнала по тропинке корову, называя её немецким именем Марта, приговаривая: «Марта, моя хорошая, иди, умница, иди, родная...»
«Наташа — студентка. Но позвольте: корова... Какая нелепость!»
Борис непроизвольно поджал нижнюю малиново-пухлую губу, и оттого верхняя губа вздыбилась, рот скривился в презрительно-кислой мальчишеской гримасе. Он родился в Москве, на улице Горького, никогда не знал животных, даже кошки или собаки, и корова в его в сознании ассоциировалась со стогами сена, обилием нечистот,— чем-то грубым, дурным и громоздким. Бывая на даче и попадая случайно на автомобиле в стадо коров, он останавливался, давая им пройти, и опасливо поглядывал на рога, которыми эти большие животные в любую минуту могли двинуть по кабине и отшвырнуть с дороги его «Волгу». Он и молоко, если оно было сырым, покупалось у молочницы, пил неохотно, с некоторой брезгливостью,— ему в мельчайших подробностях представлялось, как, какими руками доят корову, в какую посуду затем разливают. И всё казалось нечистым, не таким, как нужно, как бывает где-то в совхозе, на молочной фабрике, в магазине.
Он, как и все городские, конечно, ел молоко, сметану, сыр и мясо,— и, конечно же, знал, из чего они производятся, но сам процесс производства необходимых для жизни человека продуктов его как-то не интересовал, и он мало задумывался о тех, кто и как это делает, как они живут и что это за люди. А тут вдруг Таша, студентка,— и, помнится, прехорошенькая девочка. Втайне он ещё намеревался за ней поухаживать — и вдруг она в роли молочницы!
Проводив взглядом Наташу с коровой,— они прошли в сарай, стоящий в глубине сада,— Качан стал с пристрастием осматривать соседский дом, сад и тут вдруг у забора, к ещё большему удивлению, увидел пчелиные ульи. Вспомнил, что ульи здесь стояли и раньше, но он, бывая несколько раз на даче друга, не обращал на них внимания и не видел коровы, а теперь и ульи, и корова заинтересовали его в связи с Наташей. «Она подросла, стала студенткой, к ней можно зайти в гости»,— думал он. А тут вдруг в голову пришла и другая счастливая мысль: «Буду брать у неё молоко, куплю мёда». Он с этой мыслью спустился вниз, умылся, затем поднялся к себе и стал торопливо одеваться. Вечер стоял сентябрьский, тёплый, даже душный, но Борис на белую рубашку небрежно накинул замшевую куртку, поправил на руке массивный золотой перстень с непонятным таинственным вензелем на печатке,— пошёл к соседям.
Постоял возле калитки,— никто его не окликал, прошёл в глубину сада, к хлеву. И тут услышал мерные удары молочных струй, раздававшиеся из глубины сарая. И голос:
— Кто там?
— Это я, ваш сосед. Хотел бы купить у вас молока.
— Подождите, я сейчас подою корову.
И Борис стал ждать. Сначала он столбом торчал у ворот сарая, затем подался к ульям и уж подошёл к ним близко, но тут вспомнил, что пчёлы имеют обыкновение жалить,— отступил назад и двинулся к дому окольной тропинкой мимо яблонь. На яблонях мощно и густо висели плоды: на одном дереве ярко-красные, круглые, на другом зелёные и, видно, тугие, жёсткие. «Наверное, зимние»,— подумал Борис, трогая рукой яблоко. Вспомнил, как в больнице какой-то больной сказал: «Яблоки надо есть, в них калия много, а калий нужен для поддержания в организме баланса». Какого баланса, он не сказал, а Борис, для которого не было недостатка в любых продуктах, пропустил мимо ушей это учёное рассуждение и даже не подумал о том, что яблоки он не любит, ест их мало, а всё больше налегает на печево, пряники, варенье и особенно любит мясо. «Может, Наташа продаст мне и яблоки,— думал Борис, втайне надеясь потеснить в своём рационе всё, что дает ему полноту.— Я здесь буду есть молоко, творог, яблоки,— ещё буду брать у неё мёд, хорошо бы в сотах». Мёд в сотах он никогда не ел, но слышал и об этом: мёд в сотах есть полезно, это от чего-то помогает.