Врач измерил пульс, давление, прослушал сердце,— и равнодушно, как они всегда это делают, стал складывать инструменты. Потом выписал рецепт, сказал Ивану Ивановичу:
— Недели две попьёте лекарства.
И голосом, в котором слышались нотки раздражения, добавил:
— А вообще-то, дедушка... Вам сто лет! Возраст. Сами понимаете!..
Иван Иванович невесело улыбнулся, закивал головой.
— Спасибо, сынок. Напомнил. Сам-то я чуть было не забыл о годах. Вы уж не обессудьте: обеспокоили вас.
Качан вспомнил первейшую заповедь врача, слышанную не однажды от Владимира: «Плох тот доктор, если от беседы с ним больному не стало лучше». Шагнул вслед за врачом в коридор и не своим голосом проговорил:
— Похоже, вы забыли первую заповедь врача: словом своим ободрять, а не огорчать.
Лицо молодого врача зашлось румянцем, он в растерянности повёл плечом:
— Что вам угодно? Что я такого сказал больному?
— Вы напомнили пациенту, что ему сто лет. А он что же — без вас этого не знает?
Доктор пошёл к машине. Два дюжих парня, вышедшие из дома чуть позже, задержались на крыльце, один из них сказал Борису:
— Он всегда так: если больной старый, так он с кислой миной заметит: «Что вы хотите — возраст!..» Мы — студенты Мединститута, нас учат: «старости не обязательно сопутствуют болезни, и незачем упрекать человека возрастом».
Студенты ещё постояли с Качаном с минуту, и тот, что молчал, заметил:
— А старикан у вас — сила! Смотрит на нас и, должно быть, думает: «Хотел бы я на вас поглядеть, когда вам исполнится сотня».
Наталья тем временем дала Ивану Ивановичу выпить сердечных капель, затем вынула из сумочки красиво упакованную баночку, сказала:
— А ещё, дедушка, я купила вам последнее заграничное средство — финскую мазь. Расстегните-ка рубашку, я натру вам грудь.
Иван Иванович повиновался; он и вообще, как заметил Борис, ни в чём не прекословил Наташе, и в её присутствии чувствовал себя легко и свободно. Втирая мазь, Наташа приговаривала: «Вам и капли помогают хорошо, а теперь у нас есть ещё и мазь — самая лучшая,— вы теперь, дедушка, чуть что, так мазью вот так... боль-то и отступит. А там, глядишь, и совсем перестанет болеть ваше сердце. Незачем ему болеть — сколько лет не болело, а теперь вздумало.
— Ах, Наташенька!.. Врач-то вон говорит, сто лет — не пустяк, пора и болезням приспела.
— Глупости врач говорит! На Кавказе люди чуть ли не по двести лет живут, а у нас, в России, воздух, что ли, хуже? Или крепости мы другой! А мы вот, дедушка, возьмём да и побьём рекорд долголетия! Вы только боль гоните от себя. Чуть что — капли выпейте, а то вот мазью... Мой сосед, большой учёный доктор, говорит: боль сердечную и головную надо снимать. Я вот молодая, а и то, иной раз, голова разболится — я тогда чаю свежего заварю и с мёдом выпью. И, представьте,— она посмотрела на сидевшего за столом Бориса,— проходит. Я и вам советую: чай пейте. Помогает.
Глядя в глаза старика, улыбнулась и ласково этак заключила:
— А всего лучше — не болеть ничем.
Застегнула рубашку, поправила воротник Ивану Ивановичу, сказала:
— Вот и хорошо, и не болит у вас ничего. Верно ведь — не болит?
И, не дождавшись ответа, подошла к плите, зажгла конфорку. Два пустых ведра подала Борису:
— Вода на усадьбе — вон, под сливой.
Качан с радостью пошёл исполнять поручение. И то, что ему нашлось дело, и то, что Наташа обратилась к нему по-свойски, по-домашнему,— всё казалось Борису чрезвычайно уместным, удачным, заполняло его до краёв счастливым возбуждением. Тёплое, почти родственное чувство испытывал он и к деду. Борис не совсем понимал природу отношений Наташи и Ивана Ивановича — не внучка же она ему! И он не мог без умиления,— почти восторженного! — наблюдать за тем, как она его лечила, какие тёплые, нужные слова находила в утешение.
Наташа здесь открылась ему с новой стороны,— щедрая, женская, материнская доброта, соединённая с нежностью молодого, неуставшего сердца, врожденный такт и деликатность, изящество жестов, врачующая мудрость слов — и во всём, в каждом движении какая-то одухотворённая интеллигентность и магическое обаяние. «Наверное, такими должны быть врачи,— думал Качан, стоя у крана.— Педагоги — тоже, и вообще... все люди».
Возвращаясь в дом с полными вёдрами, он чуть не вслух и с удивлением говорил себе: «Я встретил идеал человека!»
Какой-то дальний, едва слышимый голос из глубин его сознания с ехидным злорадством говорил: «И ты бы мог быть таким, а ты совсем другой, и тебе никогда не преодолеть пропасть, разделяющую тебя с Наташей».
С интересом и пристрастием наблюдал Борис за тем, как и что выставляла на стол Наташа. Вначале в центре стола появилась большая из цветного стекла ваза с яблоками, затем выставлялись другие вазы и вазочки поменьше; с красной рябиной, с рябиной черноплодной, с яблочным повидлом, с облепихой. В двух сосудах с удобными лейками появился мёд: один темный и жидкий, другой жёлтый и густой. В соломенной корзинке аккуратно лежали тоненькие ломтики белого и чёрного хлеба, сухари и баранки.
Иван Иванович молча наблюдал за Наташей и лишь изредка едва заметно покачивал головой, видимо одобряя её действия. И по тому, как уверенно открывала Наташа дверцы шкафа, находила нужные предметы, Борис заключал, что человек она здесь свой и действует не хуже хозяйки.
— Будем пить чай. Садитесь.
Подошла к хозяину:
— Вам, дедушка, помочь?..
— Спасибо, доченька. Мне полегчало. Будто и не было ничего.
Качан испытывал острое чувство голода,— он забыл, когда ел и чего ел; жадными глазами оглядывал стол,— будто бы много здесь было наставлено, а есть решительно нечего. Вспомнил обещание, данное себе вчера: «Не есть! Голодать! Сидеть на строжайшей диете!» С горечью подумал, что если бы сейчас тут были поставлены ветчина и сливки, сыр, колбаса, рыба, он бы не вспомнил о данном себе обещании, ел бы и ел, а если бы тут было и вино — пил бы и вино, и водку. Такова моя природа, таков я человек, и нечего бороться, себя не победишь. Мы — часть природы, а её природу, можно подправить, но победить нельзя, да это и не нужно.
Так думал он часто,— в минуты слабости духа, оправдывая отступления, сдачу позиций, очередную уступку в борьбе со всем дурным и порочным, что хотел бы изжить из своей натуры. Однако сейчас эти мысли явились лишь мельком, и тотчас же он одушевился: «Вот еда! Живут же люди! Не умирают».
Борис хотел бы завести разговор о характере еды, о необычности для него такого стола, но предусмотрительно решил молчать и, наоборот, делать вид, что это-то как раз и есть те блюда, которые ему нравятся.
Наташа разлила чай, а Иван Иванович наложил в маленькую розетку граммов двадцать-тридцать красной рябины, залил мёдом. Наташа тоже ела красную рябину, но мёдом помазала кусочек белого хлеба и ела с удовольствием, и рассказывала, всё более обращаясь к хозяину, какую-то весёлую историю из жизни её пчёл.
Борис, тоже как Иван Иванович, ел красную рябину с мёдом и ни к хлебу, ни к сухарикам, ни к баранкам не притрагивался. Была такая мысль: «Едят несъедобное — красную рябину!» Вспомнил рябину под окном в институтском дворе — красные гроздья на ней держатся до глубокой осени, и затем зимой — и никто их не трогает, даже птицы. А тут...
Он с опаской разминал во рту ягоды и с удивлением убеждался, что даже горечи, обычной для рябины, во рту не слышится.
— Рябина у вас... В ней и горечи нет.
Иван Иванович кивнул согласно, а Наташа тихо, почти на ухо Качану, сказала:
— Это столовый сорт садовой рябины. Старым людям она особенно полезна: желудок регулирует.
Качан ничего не сказал, но мысленно обрадовался: он хоть и молодой, а желудок у него частенько бунтует. Подумал о том, где бы и как бы ему заготовить рябины,— именно такой, приятной на вкус и сладкой.
С тайным вожделением ожидал новых блюд — горячих, мясных, а затем десерта — мороженого с малиновым вареньем, мусса клубничного, компота сливового,— словом, всего, чем богат у них стол дома, чем потчевала его мать, приговаривая: «Ешь, сынок, кушай вволю; в балетную студию тебе не идти, балет — это тяжкий труд и сплошные ограничения». В другой раз она пускалась философствовать: «Упаси господь, как я, всю жизнь испытывать чувство голода. Я мечтала быть полненькой и не могла себе этого позволить».