Выйдя на пенсию в сорок лет, Елена Евстигнеевна дала волю аппетиту. Приобрела поваренную книгу, часами простаивала у плиты, готовя бесчисленные супы, соусы, гарниры, запеченные в муке сладости. Борису в то время было семь лет, и он, приводя в умиление мамашу, с энтузиазмом орудовал за столом ложкой, ножом и вилкой.
В этой же, совершенно новой для него обстановке, видимо, существовали иные понятия о еде. Иван Иванович кроме чая и мёда с рябиной ничего есть не стал, и Наташа ничего другого выставлять на стол не собиралась. С увлечением продолжала говорить о пчёлах:
— Поразительное создание — матка! Внешностью та же пчела,— побольше ростом и иной окраски, а живёт в шестьдесят-семьдесят раз дольше. Загадка природы. Но, может, весь секрет в маточкином молочке, которым она питается?
Иван Иванович кивал головой, улыбался, но в разговор вступать не торопился. Видно, и сам он удивлялся природному феномену, но сказать чего-либо нового Наташе не мог. Он и вообще-то говорил мало и, как заключил Борис, с большим интересом и доверием слушает Наташу, лишь изредка произносит односложные фразы, короткие суждения. Впрочем, и по ним, этим мимолётным замечаниям,— и по тому, наконец, как старик слушал, чуть потряхивая бородой, щурил серые, поминутно оживлявшиеся глаза, Качан мог судить о силе жизни, сохранившейся в этом человеке, о мудрости его познаний и векового опыта.
Вся еда почти оставалась на столе, и не было того азартного духа чревонасыщения, стука вилок, громыхания тарелок, смачных восклицаний, кряканья и гиканья разохотившихся едоков, которыми обыкновенно сопровождались застолья у Качанов и к которым Борис привык с детства.
Вся природа молодого человека возмущалась красневшей и желтевшей перед ним ягодно-травяной диетой, и он в первые минуты испытывал сосущий зов голода и даже как будто бы головокружение, но вот выпил стакан крепкого чая,— без сахара,— «поклевал» обмазанные в меду рябинки, отвлёкся Наташиными рассказами о пчёлах, и мало-помалу ноющее чувство голода прошло. Откинулся на спинку стула и слушал.
От Наташи на него изливался свет, повергавший его в совершеннейшее блаженство. Одного он только боялся: Наташа сейчас встанет, уберёт со стола, и они расстанутся. И никогда он больше не встретится с ней вот так, в домашнем кругу, не будет сидеть так близко и слушать, и внимать её почти фантастическим рассказам о жизни пчёл.
К счастью для Качана, этого не случилось, а скорее, все вышло наоборот: Наташа, прервав рассказ, обернулась к нему, сказала:
— Я хотела бы дать вам поручение. У вас есть охота помочь Ивану Ивановичу?
— Разумеется. Я с удовольствием, если сумею.
— Отлично!
И — к Ивану Ивановичу:
— Дедушка, давайте документы на сына.
Старик резво поднялся, сделал жест рукой:
— Наташенька, не затрудняйте уважаемого гостя. Я сам схожу в поселковый совет.
— Нет! — подошла к старику Наташа.— Я вас уложу в постель. И вы неделю будете соблюдать режим. Так велел доктор. А документы — где они? Вот здесь, в ящике комода?..
Достала из ящика бумаги, подала Борису.
— Мы сейчас пойдём в мою комнату, я всё объясню.
С этими словами девушка подхватила за руку Ивана Ивановича, повела его в спальню. По дороге говорила:
— Не беспокойтесь, дедушка. Я вас одного не оставлю. Буду всю неделю жить у вас. Надеюсь, колокольчик наш действует?.. Вот и отлично, чуть что, вы мне звоните.
И уже из спальни, через раскрытую дверь доносился её голос:
— Никаких рассуждений! Вы будете жить двести лет. Хворого я вас не оставлю.
«Моя комната... У неё здесь есть своя комната. Она — внучка, скорее правнучка»,— думал Качан, следуя за Натальей по крутой винтовой лестнице на второй этаж.
Приступки лестницы походили на лопасти пароходного гребного винта. И столб посредине, и поручни, и приступки — всё было окрашено в тёмно-вишнёвый цвет, покрыто лаком. Справа — стена веранды, вся сотканная из узоров цветного толстого стекла — точно в старинном дворце или богатом храме. Полосы стекла перемежались чёрным орнаментом; Борис не сразу понял, что орнамент кован из железа, в узор вплетены диковинные птицы и звери. «Кузнец-художник»,— думал Борис о хозяине, вспомнив, что Иван Иванович шестьдесят лет работал сначала в своей кузнице, а затем в совхозной.
Наверху была одна комната — большая, похожая на мастерскую скульптора или художника. Левая стена вся стеклянная — и тоже, как стена веранды, представляла собой художественно исполненный витраж из цветного стекла и кованых узоров. Тут же во всю длину стоял сложный, богато механизированный верстак и на нём в правой стороне в идеальном порядке располагались маленькие, почти детские станочки: токарный, сверлильный, фрезерный и точило с двумя белыми небольшими камнями. В левой стороне верстак был свободен — тут хозяин строгал, пилил и выполнял все другие работы. У окна, глядевшего на лес, стоял небольшой письменный стол, в глухом углу у стены, отделанной вагонкой — диван, и над изголовьем — бра, тоже самодельное, из черных тончайших кованых прутьев. У двери — камин, тоже самодельный, из красного, покрытого лаком кирпича и кованого металла. И здесь над камином аккуратным рядком висели фотографии ребят.
— Это и есть ваша комната?
— Моя! — с гордостью сказала Наташа.— Вам нравится?..
Она села в угол дивана и включила бра. Сумерки ненастного дня расступились, комната озарилась розоватым тёплым светом. И все предметы засветились по-новому, краски ожили, заиграли весело и приветно.
Наташа погрустнела, заговорила серьёзно:
— Ещё Арина Власьевна, жена Ивана Ивановича, была жива, я девочкой ночевать у них оставалась.
И затем,— с одушевлением:
— Я ещё тогда, в детстве, интересовалась пчёлами, бегала к Ивану Ивановичу, во всём ему помогала. Он мне два улья с пчёлами подарил и набор запасных рамок. Это с его лёгкой руки я стала заправским пчеловодом.
И снова она грустно улыбнулась, словно жалела, что избрала пчеловодство делом своей жизни. Поднялась и подошла к верстаку. Заговорила серьёзно:
— В столовой четыре портрета военных, вы, верно, сразу их заметили. И поняли: это сыны Ивана Ивановича и Арины Власьевны. Все они погибли на фронте.
Наташа понизила голос. Ей как-то сразу стало трудно говорить. И она продолжала другим тоном — глухо, с волнением:
— Я никого из них не видала, родилась после войны, но даже глядеть на них не могу без тайной, холодящей душу дрожи. Похоронки получали все четыре года войны, Приходили в октябре. Почему-то все в октябре. И каждый раз лил дождь. Арина Власьевна, как только приближался октябрь, плакала и дрожала. И дождя боялась. Иван Иванович успокаивал: «Нынче пронесёт. Почтальон пройдёт мимо». Но... звякала щеколда, почтальон приходил.
Наташа отвернулась, рыдания сотрясли её фигурку. Борис шагнул к ней, хотел коснуться плеча, но в растерянности остановился. Спазмы и ему подступили к горлу, сердце щемило знакомой тупой болью. Словно на братьев родных смотрел он теперь на лица погибших фронтовиков: старший — в форме летчика, с погонами майора; второй, помоложе — тоже офицер, танкист; третий — артиллерист и четвёртый — совсем юный, с детской, восторженной улыбкой — рядовой пехотинец.
— Борис — младший, не попал в список погибших — в тот, что на постаменте в сквере против клуба. Уж не знаю как, но про него забыли. А документы есть — вот они. Иван Иванович ходил в поселковый совет — обещали, и я дважды была у них, да там бюрократы сидят.
Наташа снова всхлипнула и отвернулась, Борис тронул её за плечо.
— Не надо, не плачьте.
— Не могу я. Я и там, в поссовете ревела. Ну как же можно... погиб за всех нас, а они его в список не включают.
Борис сказал:
— Ну, ладно. Завтра же пойду к ним.
Прямиком через лес, натыкаясь на ветки, шёл Борис домой. И на ходу читал документы. Первый — письмо командира с фронта: