Выбрать главу

Позже, когда я серьезно займусь проблемой пьянства, я узнаю, что наш организм с большим трудом выводит продукты алкоголя. В клетках же мозга они держатся около 20 дней. Значит, если вы пьете хотя бы раз в месяц, вы почти все время находитесь под воздействием спиртного. Ну, ладно, если вы плотник, штукатур или сантехник; у вас будут подрагивать руки, но гайку вы всё же прикрутите. Иное дело, если вы конструктор и вам надо изобретать новую машину, или вы писатель и создаёте образ какой-нибудь чувствительной барышни,— тут включаются в работу высшие разделы мозга, центры, ведающие творчеством. Но как я потом узнал из книг академика Углова, именно эта тонкая материя в нашем сознании и поражается в первую очередь алкоголем. Но книг Углова я тогда не читал и во всём полагался на свой житейский опыт. Я в тот день рано поднялся из-за стола и отправился в мастерскую, где, уподобляясь Леониду Леонову, строгал, пилил и мастерил нужные для дома предметы. Только если Леонид Максимович делал шкафы, которые могли соревноваться с дворцовыми, то я ладил полочки, подставки для свеч, да и то замечу без ложного кокетства, предпочитал помалкивать об авторстве своих поделок. Тут уместно будет вспомнить, как Иван Михайлович, гуляя по лесу, каждый раз на высохших деревьях находил замысловатые сучья и затем искусно выделывал из них трость или посох, да так, что ручка поразительно напоминала то голову барана, то клюв хищной птицы, а то и целую группу животных. Он эти палки полировал, покрывал лаком, а потом дарил посетившему его приятелю.

Строгал и пилил я долго, до самого обеда, и, к радости своей, стал ощущать прилив сил, зовущих меня к письменному столу. «Ага! — думал я со всё возраставшей радостью,— отступает Зеленый змий, или Джон Ячменное зерно,— как называл алкоголь всю жизнь страдавший от него Джек Лондон.— Не так уж и велика твоя сила. А в следующий раз я выпью совсем малую дозу,— ну, две, три рюмки, да и то буду пить не до дна, а этак... изящно и культурно, как пьют дипломаты».

Мне почему-то всегда казалось, что именно так и пьют дипломаты — изящно, культурно. Сделает глоточек, другой — откинется на спинку кресла и думает, как бы объегорить сидящего рядом коллегу из вражеского стана.

Стал замечать кружащихся над головой пчёл. В чем дело? Я держал два улья, в мастерскую пчёлы не залетали. Вышел в сад и увидел комическую сцену: по усадьбе бегает поэт Влади- мир Фирсов и отмахивается от пчёл. Я побежал к веранде дома, увлекая за собой поэта. Тут веником отогнал от него пчёл и спросил:

— Ты к ульям, что ли, подходил?

— Ну да, хотел посмотреть, как они живут, шельмы. А они, как собаки, кинулись на меня.

Изо рта Фирсова шёл густой сивушный запах.

— Пчёлы пьяных не любят.

— Какой же я пьяный? — вскинулся поэт и громыхнул тяжелым посохом,— кстати, подаренным Шевцовым.

— Для них и рюмки достаточно,— старался я смягчить грубоватую аттестацию. Они пьяного за версту слышат.

— Опять — пьяный! Да ты что, Иван! — где ты видишь пьяного? Ты как тёща моя: я воду пью, а ей мерещится водка. У меня со вчерашнего дня маковой росинки во рту не было.

— Если вчера пил — тогда, конечно.

Фирсову послышалась издевка и в этих моих словах, он сжал в кулаке оленью голову посоха, выкатил на меня коричневые, ещё не остывшие от вина глаза.

— Ну, Иван! И ты туда же: мораль читать. Я к нему от жены и от тёщи сбежал, они мне всю плешь переели, а и тут покоя нет. Ты лучше винишка налей — того, что Надежда твоя из чёрной смородины сделала.

«Опять пить!» — подумал я. И тут же дал себе зарок: на этот раз — ни капли!..

Выкатываю из-за шкафа громадную, литров на пятьдесят, бутыль, наполняю графин. Краем глаза вижу, как весь засветился мой гость. Придвинулся к столу, крякнул от нетерпения и принялся прочищать нос. У него был застарелый гайморит, и он часто и шумно шмурыгал носом, впрочем, не без некоторого артистизма и изящества.

Наполнил бокал темной густой настойкой, подаю Фирсову.

— А себе? — зарычал он, обхватывая всей пятернёй бокал.

— Ты, Володя, пей, а я не хочу.

— Как не хочешь?

— А так — не хочу и всё. Позавчера у Шевцова выпил.

— С этим... кулаком?

— Каким кулаком?

— С Солоухиным. Владимирский ,окальщик. Он ведь в Москву перебрался. Медведь нечёсаный. Перстень показывал?.. Нет. На пальце печатку носит и на ней портрет царя Николая. А окает больше для форсу, чтобы ото всех других отделиться. Он теперь во все щели лезет, знакомства заводит. У меня не задержался, к Шевцову пошёл. Михалыч-то у нас — величина. А-а!.. Нали- вай себе.

— Пей один. Не буду я. Голова не на месте. Писать мне надо.

— А мне не надо! Я стихами только и живу. А у меня жена, тёща, два сына. В год-то один тощий сборничек напечатают, получу три тысячи. Долги раздам и опять... Хоть побирайся!

Достает с полки стакан, наливает мне. Я, чтобы не зверить гостя, чокаюсь, отпиваю половину.

Фирсов доволен.

— Во!.. А то ишь — моду взял. Нос воротит. Ты, Иван, эти свои чистоплюйские замашки брось. Не любят у нас таких — чистеньких. Вон Солоухин — видел? Пьёт как лошадь! И всем мил будет, скажут: мужик!.. Хотя и провинциальный, а пьёт, как и мы, столичные. Солоухин далеко пойдёт — вот увидишь. Он к именитым в душу лезет. Насчёт таланта литературного не знаю, а талант лакейский сразу виден. Лакеев, сам знаешь, привечают. Наливай! Чего задумался?

Я наливаю.

Фирсов на мой стакан уже не смотрит; пьёт один — жадно, с присвистом и прихлипом, и с каким-то нутряным глубинным кряканьем. Осушив бокал, некоторое время смотрит на него, точно ждёт ещё чего-то. И затем не торопясь ставит его,— и далеко от себя, почти на угол стола, словно бы этим желая сказать: «Всё! Будет! Я меру знаю — не алкаш какой-нибудь. Пью как и все хорошие люди — культурно».

От выпитого вина Фирсов как-то весь воспламенился,— у него даже лысина порозовела. Однако на меня он не смотрит, а всё сучит глазами по углам веранды и не знает, что и о чём ещё говорить.

И вдруг на мгновение сникает. По лицу поползли морщинки — точно от внезапной боли.

— Говоришь, писать надо? — спрашивает он, не поворачивая ко мне глаз и вновь захватывая пятернёй бокал.— Мне тоже надо. Я ведь, как Твардовский: пишу мало потому, что редко трезв бываю. А на пьяну голову чепуха разная лезет. Рифмы, как воробьи, врассыпную летят. Скверно, брат! Стихи не идут, а других доходов нет. Оно так: «Поэтам деньги не даются».

Он снова морщится, как от боли, и жмёт бокал до хруста в пальцах, и тихо, с глубокой грустью продолжает:

— Заметил я: вино образ гонит, он, образ, от вина бежит куда-то. Я если винишка приму хоть самую малость, то сиди — ни сиди, а образа нет, и метафоры, и сравнения — все крепкие для стиха кирпичики бегут из головы, или там в мозгах так запрячутся — клещами не вытащишь.

Слушая товарища, я невольно вспоминаю его стихи. Мы с ним и в Литературном институте вместе учились. Свежим ярким образом он ещё тогда поражал нас.

Дрозды сидели на рябине,

Клевали спелую зарю.

Поэт он от Бога, талант щедрый, яркий — его потом недаром Михаил Шолохов из всех поэтов выделит и в любви ему признается.

Я тоже люблю Фирсова,— и как поэта, и как человека. И больно мне слушать его откровения.

— Да если так,— невольно продолжаю его мысль,— брось пить и вся недолга. И образы вернутся, и рифмы, метафоры засветятся — брось! А?..

Фирсов выпрямляется, смотрит на меня изумлённо — словно на чумного, басит.

— Опять за своё! А ты сам-то возьми и брось! И вылей на грядки всю бутыль, все полста литров. Что скажет тебе Надежда, и зять Дмитрий, и дочь Светлана? Нет, старик, все мы в плену у людских привычек, а люди, они без вина не живут. Так-то. Налей ещё стаканчик. Больно хороша у тебя настойка.

Как воры не любят честного, грязные — чистого, так пьяная компания не любит и даже не переносит трезвого. В молодости я в застолье старался поддержать дружеский кружок — пил хотя и меньше других, но отвращения к спиртному не показывал. И чем я был моложе, тем больше у меня было друзей, и не было среди них непьющего. Работая в «Известиях», дружил с Борисом Галичем, Евгением Кригером, Юрием Феофановым,— они в то время были маститыми, известными журналистами. И пили помногу, но знали ту черту, где нужно было остановиться. Кригер и Галич пьяными в редакции не появлялись, а Феофанов и в сильном подпитии шёл в редакцию. Сидел за столом, склонив на грудь голову, лицо красное, почти малиновое, а кончики ушей и носа белые. Все знали, что он пьяный, но мирились, потому что и сами пили.