Оскар ломает Анну. Снорри знает в этом толк: сотни раз чуял трепет стали на изломе, хруст перегнутого пластика, треск расколовшегося дерева. Теперь так же трепещет, готовая переломиться, душа Анны. Оскар изводит жену придирками, ловит в сеть подозрений, душит ревностью. Не погладила рубашку? Мой бог, в чём завтра идти на службу, как ты могла забыть! В гости к Еве? Конечно, к Еве, как же, у неё такой смазливый муженёк! Пришло письмо от дяди из Франции? Ну да, знаем мы таких дядьёв, знаем мы эту Францию, опять, небось, привет из бурной юности… Анна живёт в вечном страхе перед очередным скандалом. Попробуй возразить: Оскар кривит бледный рот, прижимает запястье к грудине, пузырёк с сердечными каплями выбивает дробь по стакану. У него в детстве было слабое сердце, это главный козырь. Анна хочет поехать к родителям на Рождество? Оскару не хватает воздуха. Хочет завести канарейку? Оскар безмолвно ложится на диван. Собралась выпить кофе с подругами? У Оскара немеет левая рука, нет, всё в порядке, дорогая, да, именно левая, конечно, ты можешь идти, только поставь возле кровати таз с горячей водой…
Снорри видит: Анна меняется, становится молчаливой, угрюмой. Она увядает, как вянут травы в октябре на побережье Фахсафлоуи. В дыхании исландского октября - морская стылая соль, вековой холод скал, низкие тучи над ртутного цвета заливом. Из октябрьского мороза, из воя берегового ветра рождается решение Снорри. Он достаёт из шкафа тот самый отцовский костюм, в котором был в “Гаукуринне”. Он дожидается понедельника, дня, когда Оскар допоздна засиживается на службе, а Анна, издёрганная после воскресного традиционного скандала, встаёт ближе к полудню. Снорри знаком этот распорядок, из недели в неделю безошибочно повторяющийся в молодой, но уже несчастливой семье. Снорри криво повязывает галстук, неловко просовывает руки в рукава пальто, пробирается меж нагромождённых гор хлама в прихожей и выходит на улицу. Он подставляет лицо ветру, зажмуривается и старается улыбнуться. Улыбка выходит жалкая, боязливая. Снорри ёжится от холода, плотнее запахивает пальто и идёт навстречу судьбе.
Тугая кнопка звонка отдаётся протяжным “динг-донг” в глубине дома. Бесконечно долго ничего не происходит, ни звука за дверью, ни движения в окне. Затем дверь медленно открывается, и из душного полумрака на Снорри недоверчиво смотрит Анна. Кажется, она его не узнает, да и он не уверен: та ли это девушка, которая совсем недавно танцевала с ним в “Гаукуринне”? Анна бледна, едва причёсана, никакой косметики, рука комкает у горла воротник халата. Потом она произносит: “Снорри,” - и глаза её оживают. Только глаза. Снорри открывает рот, но не может издать ни звука. Рот, гортань, лёгкие - ничего не действует, всё отказало, он только и может, что стоять на пороге, глядя в глаза своей первой и единственной любви.
- Боги, ты весь замёрз, проходи скорее, - хрипло говорит Анна, и он проходит в затхлое тепло. Обменявшись угловатыми, общими фразами, они идут на кухню, Анна ставит чайник, накрывает на стол. Снорри глядит, как она движется, окруженная кухонными приборами - шведская плита, английская стиральная машина, датская мойка - до неприличия сверкающими, новыми вещами. Но Анна словно бы уменьшилась, превратилась в маленькую девочку, которая играла с ним на свалке. Ей не место здесь. Не место в этом доме. Чайник запевает бесконечную песню, Анна встаёт у стола, смотрит в глаза, чертит пальцем линию на столе. Снорри поднимается со стула, и Анна обнимает его, закинув тонкие руки за шею. “Снорри, как же я соскучилась, милый Снорри”, - шепчет она. В эту минуту он понимает, что еще не сломан. И ничего не сломано. Всё еще можно исправить.
Они идут по заснеженным улицам Рейкьявика, бок о бок, рука об руку. Ветер унялся, они болтают, улыбаются. Вспоминают детство, школу, учителей, соседей, раннее тёмное утро, кашу с куском солёной трески, первое северное сияние, первое полярное лето с неусыпным солнцем, густые кусты черники, где прятались от Олафа, куропатку с выводком в лощине, зелёный лёд, плывущий по заливу, костёр на берегу. Анна улыбается, вначале чуть заметно, будто ей запретили это делать, потом всё смелее и ярче, до ямочек на впалых щеках. Тесно прижавшись друг к другу, они идут по проспекту Холсвегер мимо кладбища, сворачивают на безымянную улицу, заметенную, вылизанную ветром до сахарного блеска. Тут Анна, вновь смешливая, вновь яркая, до этого поглощённая разговором, приходит в себя окончательно и спрашивает, поддразнивая: “Куда это ты нас завёл, Снорри?” Он потирает лоб красной от холода рукой, озирается. И правда, куда? Здесь, на окраине города, оживший ветер плещет в лицо, вправо и влево тянется сетчатый забор, а прямо перед ними тоскливо скрипят большие ворота для грузовиков. Над воротами, на ржавом листе железа темнеют буквы: “ГОРОДСКАЯ СВАЛКА”.
- Помнишь? - спрашивает Снорри, и Анна, не сводя взгляда с вывески, кивает в ответ. Конечно, она помнит, как играла здесь с бледным кудрявым мальчиком, который дарил ей сломанных кукол и безглазых плюшевых медведей.
- Свалка, - изрекает девушка с комичной серьёзностью. Снорри поджимает в башмаках озябшие пальцы, сутулится от стыда, но Анна улыбается и глубже натягивает вязаную шапочку.
- А пойдём, - говорит она бесшабашно, - покажешь, как тут устроился.
Лязгает амбарный замок, Снорри привычно налегает на ворота плечом. Ворота стонут, отворяясь, и путь открыт. Они следуют по узкой тропинке между гор слежавшегося хлама, Анна вертит головой, туго подскакивает помпон на шапочке. Девушка совершенно освоилась: зажимает нос, когда ветер доносит удушливый смрад от мусорных куч, жалуется на грязь, испортившую сапожки. Что же ты тут делаешь каждый день, спрашивает она, и Снорри гадает, чего больше в её голосе - дружеского участия, игры, насмешки, раздражения? Они выходят на автомобильную площадку, где неровным квадратом выстроились на последний парад ржавые машины. Ну и экскурсия, смеётся Анна, да ты мастер развлекать даму… Снорри жарко краснеет на ветру, пытается что-то придумать, как-то отшутиться, но в следующий миг всё это становится неважным, потому что Анна кричит и падает.
Снорри бросается на помощь. Толстый чёрный провод в лохмотьях истлевшей изоляции петлёй захлестнул ноги Анны. Снорри хватается за провод, но тот ускользает, хлещет по мёрзлой земле, живой и быстрый, точно змея. Анну подбрасывает вверх, она исчезает в вихре снежной пыли, и в пальцах у Снорри остаётся сорванная с её руки перчатка. Ржавые балки, куски покрышек, обрезки труб и осколки пластика оживают, взлетают над землёй, стягиваются в угловатую клубящуюся массу, напоминающую не то огромную руку, не то паука. К Анне протягиваются клешни, составленные из гнилых досок и перекрученной арматуры. Девушка захлёбывается воплем, клешни стискивают её поперек туловища, и монстр кривобоко шагает прочь. Снорри, оскальзываясь, бежит следом, почти догоняет, но паук оказывается проворней. Он затаскивает девушку на высокую обледенелую гору мусора, увенчанную торчащим бетонным столбом, и с грохотом рассыпается, снова обращаясь в бездушные обломки. Только провод, страшный чёрный провод остаётся живым. Свернувшись пружинистыми кольцами, обвивается вокруг девичьего тела, приматывает к столбу плечи, талию, ноги, удавкой захлестывает горло. Анна из последних сил хрипит, дергается так, что с головы слетает шапочка. Снорри карабкается вверх на гору, в кровь обдирая ладони, но раз за разом срывается с ледяной кручи. Снег заглушает крики, ветер превращает слёзы в лёд. Что делать? Звать на помощь? Бежать в город? Молиться богам? В этот миг он вдруг чувствует касание огромной ладони.