– Какое сегодня число? – спросил я.
– Одиннадцатое ноября, сэр, – ответил он.
– Одиннадцатое ноября – День перемирия, а не День ветеранов.
– Вы что, с луны свалились? Это изменено уже много лет назад.
– День ветеранов, – сказал я Хельге, когда мы пошли дальше. – Прежде это был День перемирия. Теперь День ветеранов.
– Это тебя расстроило? – спросила она.
– Это такая чертова дешевка, так чертовски типично для Америки, – сказал я. – Раньше это был день памяти жертв первой мировой войны, но живые не смогли удержаться, чтобы не заграбастать его, желая приписать себе славу погибших. Так типично, так типично. Как только в этой стране появляется что-то достойное, его рвут в клочья и бросают толпе.
– Ты ненавидишь Америку, да?
– Это так же глупо, как и любить ее, – сказал я. – Я не могу испытывать к ней никаких чувств, потому что недвижимость меня не интересует. Без сомнения, это мой большой минус, но я не могу мыслить в рамках государственных границ. Эти воображаемые линии так же нереальны для меня, как эльфы и гномы. Я не могу представить себе, что эти границы определяют начало или конец чего-то действительно важного для человеческой души. Пороки и добродетели, радость и боль пересекают границы, как им заблагорассудится.
– Ты так изменился, – сказала она.
– Мировые войны меняют людей, иначе для чего же они? – сказал я.
– Может быть, ты так изменился, что больше меня не любишь? – сказала она. – Может быть, и я так изменилась…
– Как ты можешь это говорить после нашей ночи?
– Мы ведь еще ни о чем не поговорили, – сказала она.
– О чем говорить? Что бы ты ни сказала – это не заставит меня любить тебя больше или меньше. Наша любовь слишком глубока, слова ничего не значат для нее. Это любовь душ.
Она вздохнула.
– Как это прекрасно, если это правда. – Она сблизила ладони, но так, что они не касались друг друга. – Это наши любящие души.
– Любовь, которая может вынести все, – сказал я.
– Твоя душа чувствует сейчас любовь к моей душе?
– Безусловно, – сказал я.
– Ты не заблуждаешься? Ты не ошибаешься в своих чувствах?
– Ни в коем случае.
– И что бы я ни сказала, не сможет разрушить твою любовь?
– Ничто, – сказал я.
– Прекрасно. Я должна тебе сказать что-то, что боялась сказать раньше. Теперь я не боюсь.
– Говори, – сказал я с легкостью.
– Я не Хельга, – сказала она. – Я ее младшая сестра Рези.
Глава двадцать четвертая.
Полигамный казанова…
Когда она огорошила меня этой новостью, я повел ее в ближайшее кафе, где мы могли посидеть. В кафе были высокие потолки, беспощадный свет и адский шум.
– Почему ты так поступила? – спросил я.
– Потому что я люблю тебя, – сказала она.
– Как ты можешь любить меня?
– Я всегда любила тебя, с самого детства, – сказала она.
Я обхватил голову руками.
– Это ужасно.
– Я… я думала, что это прекрасно.
– Что же дальше? – сказал я.
– Разве это не может продолжаться?
– О, господи, как все запутано, – сказал я,
– Выходит, я нашла слова, способные убить любовь, – сказала она, – любовь, которую убить невозможно?
– Не знаю, – сказал я. Я покачал головой. – Какое странное преступление я совершил.
– Это я совершила преступление, – сказала она. – Я, должно быть, сошла с ума. Когда я сбежала в Западный Берлин и там мне велели заполнить анкету, где спрашивалось, кто я, чем занималась, кто мои знакомые…
– Эта длинная, длинная история, которую ты уже рассказывала, – сказал я, – о России, о Дрездене – есть в ней хоть доля правды?
– Сигаретная фабрика в Дрездене – правда, – сказала она. – Мой побег в Берлин – правда. И больше почти ничего. Вот сигаретная фабрика – чистая правда – десять часов в день, шесть дней в неделю, десять лет.
– Прости, – сказал я.
– Ты меня прости. Жизнь была слишком тяжела для меня, чтобы испытывать чувство вины. Муки совести для меня слишком большая роскошь, недоступная, как норковое манто. Мечты – вот что давало мне силы день за днем крутиться в этой машине, а я не имела на них права.
– Почему?
– Я все время мечтала быть не тем, кем я была.
– В этом нет ничего страшного, – сказал я.
– Есть, – сказала она. – Посмотри на себя. Посмотри на меня. Посмотри на нашу любовь. Я мечтала быть моей сестрой Хельгой. Хельга, Хельга, Хельга – вот кем я была. Прелестная актриса, жена красавца-драматурга – вот кем я была. А Рези – работница сигаретной фабрики, – она просто исчезла.
– Ты могла бы выбрать что-нибудь попроще, – сказал я.
Теперь она осмелела.
– А я и есть Хельга. Вот я кто! Хельга, Хельга, Хельга. Ты поверил в это. Что может быть лучшим доказательством? Ты ведь принял меня за Хельгу?
– Ну и вопрос, черт возьми, ты задаешь джентльмену, – сказал я.
– Имею я право на ответ?
– Ты имеешь право на ответ «да». Справедливость требует ответить «да», но я должен сказать, что и я оказался не на высоте. Мой разум, мои чувства, моя интуиция оказались не на высоте.
– Или, наоборот, на высоте, – сказала она, – и ты вовсе не был обманут.
– Скажи, что ты знаешь о Хельге? – спросил я.
– Она умерла.
– Ты уверена?
– А разве нет?
– Я не знаю.
– Я не слышала о ней ни слова, – сказала она. – А ты?
– Я тоже.
– Живые подают голос, верно? – сказала она. – Особенно если они кого-нибудь любят так сильно, как Хельга тебя.
– Наверное, ты права.
– Я люблю тебя не меньше, чем Хельга, – сказала она.
– Спасибо.
– И ты обо мне слышал, – сказала она. – Это было не легко, но ты слышал.
– Действительно, – сказал я.
– Когда я попала в Западный Берлин и мне велели заполнить анкету – имя, занятие, ближайшие живые родственники, – я сделала выбор. Я могла быть Рези Нот, работницей сигаретной фабрики, совсем без родственников. Или Хельгой Нот, актрисой, женой красивого обаятельного блестящего драматурга в США. – Она наклонилась вперед. – Скажи, что я должна была выбрать?
Прости меня. Боже, я снова принял Рези как мою Хельгу.
Получив это второе признание, она понемногу начал показывать, что ее сходство с Хельгой не столь уж полное. Она почувствовала, что может мало-помалу приучать меня к себе самой, к тому, что она отличается от Хельги.
Это постепенное раскрытие, отлучение от памяти Хельги началось, как только мы вышли из кафе. Она задала несколько покоробивший меня практический вопрос:
– Ты хочешь, чтобы я продолжала обесцвечивать волосы, или можно вернуть им настоящий цвет?
– А какие они на самом деле?
– Цвета меди.
– Прелестный цвет волос, – сказал я. – Хельгин цвет.
– Мои с рыжеватым оттенком.
– Интересно посмотреть.
Мы шли по Пятой авеню, и немного позже она спросила:
– Ты напишешь когда-нибудь пьесу для меня?
– Не знаю, смогу ли я еще писать.
– Разве Хельга не вдохновляла тебя?
– Вдохновляла, и не просто писать, а писать так, как я писал.
– Ты писал пьесы так, чтобы она могла в них играть.
– Верно, – сказал я. – Я писал для Хельги роли, в которых она играла квинтэссенцию Хельги.
– Я хочу, чтобы ты когда-нибудь сделал то же самое для меня, – сказала она.
– Может быть, я попытаюсь.
– Квинтэссенцию Рези. Рези Нот.
Мы смотрели на парад Дня ветеранов на Пятой авеню и я впервые услышал смех Рези. Он не имел ничего общего с тихим, шелестящим смехом Хельги. Смех Рези был радостным, мелодичным. Что ее особенно насмешило, так это барабанщицы, которые задирали высоко ноги, вихляли задами, жонглировали хромированными жезлами, напоминавшими фаллос.
– Я никогда ничего подобного не видела, – сказала она мне. – Для американцев война, должно быть, очень сексуальна. – Она захохотала и выпятила грудь, как будто хотела посмотреть, не получится ли из нее тоже хорошая барабанщица?