Выбрать главу

– Чувствуете ли вы вину за убийство шести миллионов евреев?

– Нисколько, – ответил создатель Освенцима, изобретатель конвейера в крематории, крупнейший в мире потребитель газа под названием Циклон-Б.

Недостаточно хорошо зная этого человека, я попытался придать разговору несколько гротескный тон, как мне казалось, гротескный.

– Вы ведь были просто солдатом, – сказал я, – не правда ли? И получали приказы свыше, как все солдаты в мире.

Эйхман повернулся к охраннику и выстрелил в него пулеметной очередью негодующего идиш. Если бы он говорил медленнее, я бы понял его, но он говорил слишком быстро.

– Что он сказал? – спросил я у охранника.

– Он спрашивает, не показывали ли мы вам его официальное заявление, – сказал охранник. – Он просил нас не посвящать никого в его содержание, пока он сам этого не сделает.

– Я его не видел, – сказал я Эйхману.

– Откуда же вы знаете, на чем построена моя защита? – спросил он.

Этот человек действительно верил в то, что сам изобрел этот банальный способ защиты, хотя целый народ, более чем девяносто миллионов, уже защищался так же. Так примитивно понимал он божественный дар изобретательства.

Чем больше я думаю об Эйхмане и о себе, тем яснее понимаю, что он скорее пациент психушки, а я как раз из тех, для которых создано справедливое возмездие.

Я, чтобы помочь суду, который будет судить Эйхмана, хочу высказать мнение, что он не способен отличить добро от зла и что не только добро и зло, но и правду и ложь, надежду и отчаяние, красоту и уродство, доброту и жестокость, комедию и трагедию его сознание воспринимает не различая, как одинаковые звуки рожка.

Мой случай другой. Я всегда знаю, когда говорю ложь, я способен предсказать жестокие последствия веры других в мою ложь, знаю, что жестокость – это зло. Я не могу лгать, не замечая этого, как не могу не заметить, когда выходит почечный камень.

Если бы нам после этой жизни было суждено прожить еще одну, я бы хотел в ней быть человеком, о котором можно сказать: «Простите его, он не ведает, что творит».

Сейчас обо мне этого сказать нельзя.

Единственное преимущество, которое дает мне умение различать добро и зло, насколько я понимаю, это иногда посмеяться там, где эйхманы не видят ничего смешного.

– Вы еще пишете? – спросил меня Эйхман там, в Тель-Авиве.

– Последний проект, – сказал я, – сценарий торжественного представления для архивной полки.

– Вы ведь профессиональный писатель?

– Можно сказать, да.

– Скажите, вы отводите для работы какое-то определенное время дня, независимо от настроения, или ждете вдохновения, не важно, днем или ночью?

– По расписанию, – ответил я, вспоминая далекое прошлое.

Я почувствовал, что он проникся ко мне уважением.

– Да, да, – сказал он, кивая, – расписание. Я тоже пришел к этому. Иногда я просто сижу, уставившись на чистый лист бумаги, сижу все то время, что отведено для работы. А алкоголь помогает?

– Я думаю, это только кажется, а если и помогает, то примерно на полчаса, – сказал я. Это тоже было воспоминание молодости.

Тут Эйхман пошутил.

– Послушайте, – сказал он, – насчет этих шести миллионов.

– Да?

– Я могу уступить вам несколько для вашей книги, – сказал он. – Я думаю, мне так много не нужно.

Я предлагаю эту шутку истории, полагая, что поблизости не было магнитофона. Это одна из незабвенных острот Чингисхана-бюрократа.

Возможно, Эйхман хотел напомнить мне, что я тоже убил множество людей упражнениями своих красноречивых уст. Но я сомневаюсь, что он был настолько тонким человеком, хотя и был человеком неоднозначным. Возвращаясь к шести миллионам убитых им – я думаю, он не уступил бы мне ни одного. Если бы он начал раздавать все свои жертвы, он перестал бы быть Эйхманом в его эйхмановском понимании Эйхмана.

Охранники увели меня, и еще одна, последняя, встреча с этим человеком века была в виде записки, загадочно проникшей из его тюрьмы в Тель-Авиве ко мне в Иерусалим. Записка была подброшена мне неизвестным в прогулочном дворе. Я поднял ее, прочел, и вот что там было: «Как вы думаете, необходим ли литературный агент?» Записка была подписана Эйхманом.

Вот мой ответ: «Для клуба книголюбов и кинопродюсеров в Соединенных Штатах – абсолютно необходим».

Глава тридцатая.

Дон Кихот…

Мы должны были лететь в Мехико-сити – Крафт, Рези и я. Таков был план. Доктор Джонс должен был не только обеспечить наш перелет, но и наш прием там.

Оттуда мы должны были выехать на автомобиле, разыскать какую-нибудь затерянную деревушку, где и оставаться до конца своих дней.

Этот план был прекрасен, как давнишняя мечта. И определенно казалось, что я снова смогу писать.

Я робко говорил это Рези.

Она плакала от радости. Действительно от радости? Кто знает? Могу только заверить, что слезы были мокрые и соленые.

– Я имею хоть какое-нибудь отношение к этому прекрасному божественному чуду? – сказала она.

– Прямое, – крепко обнимая ее, сказал я.

– Нет-нет, очень небольшое, но, слава богу, имею. Это великое чудо – талант, с которым ты родился.

– Великое чудо – это твоя способность воскрешать из мертвых, – сказал я.

– Это делает любовь. Она воскресила и меня. Неужели ты думаешь, что я раньше была жива?

– Не об этом ли я должен писать? В нашей деревушке там, в Мексике, на Тихом океане, не об этом ли я должен писать прежде всего?

– Да, да, конечно, дорогой, о, дорогой! Я буду так заботиться о тебе. А у тебя, у тебя будет ли время для меня?

– Время после полудня, вечера и ночи твои. Все это время я смогу отдать тебе.

– Ты уже подумал об имени?

– Об имени?

– Да, о новом имени – имени нового писателя, чьи прекрасные произведения таинственно появятся из Мексики. Я буду миссис…

– Señora, – сказал я.

– Señora кто? Señora и Señora кто? – сказала она.

– Окрести нас, – сказал я.

– Это слишком важно, чтобы сразу принять решение, – сказала она. Тут вошел Крафт.

Рези попросила его предложить псевдоним для меня.

– Как насчет Дон Кихота? – сказал он. – Тогда ты была бы Дульцинеей Тобосской, а я бы подписывал свои картины Санчо Панса.

Вошел доктор Джонс с отцом Кили.

– Самолет будет готов завтра утром. Будете ли вы себя достаточно хорошо чувствовать для отъезда? – спросил он.

– Я уже сейчас хорошо себя чувствую.

– В Мехико-сити вас встретит Арндт Клопфер, – сказал Джонс. – Вы запомните?

– Фотограф? – спросил я.

– Вы его знаете?

– Он делал мою официальную фотографию в Берлине, – сказал я.

– Сейчас он лучший пивовар в Мексике, – сказал Джонс.

– Слава богу, – сказал я, – последнее, что я о нем слышал, что в его ателье попала пятисотфунтовая бомба.

– Хорошего человека просто так не уложишь, – сказал Джонс. – А теперь у нас с отцом Кили к вам особая просьба.

– Да?

– Сегодня вечером состоится еженедельное собрание Железной Гвардии Белых Сыновей Американской Конституции. Мы с отцом Кили хотели устроить нечто вроде поминальной службы по Августу Крапптауэру.

– Понятно.

– Мы с отцом Кили думаем, что нам будет не под силу произнести панегирик, это было бы ужасным эмоциональным испытанием для каждого из нас, – сказал Джонс. – Мы хотим, чтобы вы, знаменитый оратор, можно сказать, человек с золотым горлом, оказали честь произнести несколько слов.

Я не мог отказаться.

– Благодарю вас, джентльмены. Это должен быть панегирик?

– Отец Кили придумал главную тему, если вам это поможет.

– Это мне очень поможет, я бы охотно использовал ее.

Отец Кили прочистил глотку.

– Я думаю, темой может быть «Дело его живет», – сказал этот протухший старый служитель культа.

Глава тридцать первая.