– Моя – моя жена, – сказал я старому другу Крафту, когда мы с Хельгой вошли в мансарду. И Крафт, пытаясь удержать слезы, раскусил надвое мундштук своей погасшей трубки из кукурузного початка. Он никогда не плакал, но сейчас был близок к этому, мне кажется, очень близок.
Джонс, Крапптауэр и Кили вошли за нами.
– Как получилось, – сказал я Джонсу, – что вы возвращаете мне жену?
– Фантастическое совпадение, – ответил Джонс. – Однажды я узнал, что вы еще живы. Через месяц я узнал, что ваша жена тоже жива. Разве, такое совпадение – не рука Господня?
– Не знаю, – сказал я.
– Моя газета небольшим тиражом распространяется в Западной Германии. Один из моих подписчиков прочел о вас и прислал мне телеграмму. Он спрашивал, знаю ли я, что ваша жена только что вернулась как беженка в Западный Берлин, – сказал он.
– Почему он не телеграфировал мне? – спросил я. Я повернулся к Хельге.
– Дорогая, – сказал я по-немецки, – почему ты не телеграфировала мне?
– Мы так долго были разлучены, я так долго была мертва, – сказала она по-английски. – Я думала, что ты, конечно, начал новую жизнь, в которой для меня нет места. Я надеялась на это.
– Моя жизнь – это только место для тебя, – сказал я. – Ее никогда не мог бы заполнить никто, кроме тебя.
– Так много надо рассказать, о многом поговорить, – сказала она, прижимаясь ко мне. Я смотрел на нее с изумлением. Ее кожа была такой нежной и чистой. Она поразительно хорошо сохранилась для женщины сорока пяти лет.
Что делало ее прекрасный вид еще более удивительным – это ее рассказ о том, как она провела последние пятнадцать лет.
Ее взяли в плен в Крыму и изнасиловали. В товарном вагоне отправили на Украину и приговорили к каторжным работам.
– Оборванные, спотыкающиеся, повенчанные с грязью суки, – говорила она, – вот кто мы были. Когда война кончилась, никто даже не позаботился сказать нам об этом. Наша трагедия была нескончаемой. Мы не значились ни в каких списках. Мы бесцельно брели по разрушенным деревням. Любому, у кого была какая-нибудь черная и бессмысленная работа, достаточно было поманить нас, и мы ее выполняли.
Она отодвинулась от меня, чтобы жестами сопровождать свой рассказ. Я подошел к окну, слушал и глядел сквозь пыльное стекло на голые ветви деревьев без листьев и птиц.
На трех пыльных оконных стеклах были грубо нарисованы свастика, серп и молот, звезды и полосы. Я нарисовал эти символы несколько недель назад, в конце нашего с Крафтом спора о патриотизме. Я усердно прокричал «ура» каждому символу, разъясняя Крафту смысл патриотизма, соответственно, нациста, коммуниста и американца.
– Ура, ура, ура! – прокричал я тогда.
А Хельга все пряла свою пряжу, ткала биографию на безумном ткацком станке истории. Она убежала с принудительных работ через два года и на следующий день была схвачена полоумными азиатами с автоматами и полицейскими собаками.
Три года провела она в тюрьме, рассказывала она, и затем ее отправили в Сибирь переводчицей и писарем в регистратуру огромного лагеря военнопленных. Хотя война давно уже кончилась, здесь в плену еще находились восемь тысяч эсэсовцев.
– Я пробыла там восемь лет, к счастью для себя, загипнотизированная этой несложной рутиной. У нас были подробные списки всех узников, этих бессмысленных жизней за колючей проволокой. Эти эсэсовцы, некогда такие молодые, сильные, наводившие страх, стали седыми, слабыми, жалкими, – говорила она. – Мужья без жен, отцы без детей, ремесленники без ремесла.
Говоря об этих сломленных эсэсовцах, Хельга задала загадку сфинкса: «Кто ходит утром на четырех ногах, в полдень на двух, вечером на трех?»
И сама себе ответила хрипло: «Человек».
А потом ее репатриировали, некоторым образом репатриировали. Ее вернули не в Берлин, а в Дрезден, в Восточную Германию. Заставили работать на сигаретной фабрике, которую она описывала в удручающих подробностях. Однажды она сбежала в Восточный Берлин, оттуда перешла в Западный. Вскоре она вылетела ко мне.
– Кто оплатил тебе дорогу? – спросил я.
– Ваши почитатели, – с жаром ответил Джонс. – Не думайте, что вы должны благодарить их. Они считают себя настолько обязанными вам, что никогда не смогут вам отплатить.
– За что? – спросил я.
– За то, что вы имели мужество говорить правду во время войны, когда все остальные лгали, – ответил Джонс.
Глава семнадцатая.
Август Крапптауэр отправляется в Валгаллу…
Вице-бундесфюрер по собственной инициативе спустился с лестницы, чтобы принести багаж моей Хельги из лимузина Джонса. Наше с Хельгой воссоединение сделало его снова молодым и галантным. Никто не знал, что у него на уме, пока он не появился у меня на пороге с чемоданом в каждой руке. Джонс и Кили оцепенели от страха за его синкопирующее, почти остановившееся больное сердце.
Лицо вице-бундесфюрера было цвета томатного сока.
– Идиот! – сказал Джонс.
– Нет, нет, я в полном порядке, – сказал Крапптауэр улыбаясь.
– Почему ты не попросил Роберта сделать это? – сказал Джонс.
Роберт был его шофер, сидевший внизу в его лимузине. Роберт был негр семидесяти трех лет. Роберт был Робертом Стерлингом Вильсоном, бывшим рецидивистом, японским агентом и Черным Фюрером Гарлема.
– Надо было приказать Роберту принести вещи, – сказал Джонс. – Черт возьми, ты не должен так рисковать своей жизнью.
– Это честь для меня, – сказал Крапптауэр, – рисковать жизнью ради жены человека, служившего Адольфу Гитлеру так верно, как Говард Кемпбэлл.
И он упал замертво.
Мы пытались оживить его, но он был совершенно мертв, с отвалившейся челюстью, ну полное дерьмо.
Я побежал вниз, на третий этаж, где жил доктор Абрахам Эпштейн со своей матерью. Доктор был дома. Доктор Эпштейн обошелся с несчастным старым Крапптауэром весьма грубо, заставляя его продемонстрировать всем нам, что он действительно мертв.
Эпштейн был еврей, и я думал, что Джонс и Кили могут возмутиться тем, как он трясет и бьет по щекам Крапптауэра. Но эти древние фашисты были по-детски уважительны и доверчивы.
Пожалуй, единственное, что Джонс сказал Эпштейну после того, как тот объявил Крапптауэра окончательно мертвым, было: «Кстати, я дантист, доктор».
– Да? – сказал Эпштейн. Ему это было неинтересно. Он вернулся в свою квартиру вызвать «скорую помощь». Джонс накрыл Крапптауэра моим одеялом из военных излишков.
– Именно сейчас, когда дела его наконец пошли на лад, – сказал он об умершем.
– Каким образом? – спросил я.
– Он начал создавать небольшую действующую организацию, – сказал Джонс. – Небольшую, но верную, надежную, преданную делу.
– Как она называется? – спросил я.
– Железная Гвардия Белых Сыновей Американской Конституции, – сказал Джонс. – У него был несомненный талант сплачивать совершенно обычных парней в дисциплинированную, полную решимости силу. – Джонс печально покачал головой. – Он находил такой глубокий отклик у молодежи.
– Он любил молодежь, и молодежь любила его, – сказал отец Кили. Он все еще плакал.
– Это эпитафия, которую надо выбить на его могильной плите, – сказал Джонс. – Он обычно занимался с юношами в моем подвале. Вы бы посмотрели, как он его оборудовал для них, обычных подростков из разных слоев общества.
– Это были подростки, которые обычно болтались неприкаянными и без него могли бы попасть в беду, – сказал отец Кили.