«Да, когда?»-
Об этом она и сама себя спрашивает раз за разом. Все больше усиливается ее отчаяние в этом смертельно пустом и скучном Неймегене, и все же, вопреки еженедельным угрожающим письмам ее супруга, где он снова и снова грозится запереть ее в монастырь до конца дней, если она хоть раз еще опозорит его честное имя на сцене, она снова выскальзывает на волю весной 1905 году, и вскоре после своего второго прибытия в Париж, дебютирует на этот раз, однако, не перед обычной публикой, а в храме восточной религии, в Музее Гиме (музей религии) под таинственной улыбкой большого золотого Будды. Следующим утром вся пресса высказывала наивысшую похвалу об этом мероприятии. Люди сходили с ума! Внезапное выявление этих неизвестных религиозных форм выражения приводило особенно востоковедов в состояние восхищенного опьянения. Это имело обратный эффект для самой Маты Хари: в припадке самовнушения она сама позволила считать себя аборигенкой, посвященной Богом танцовщицей из Индии. Окруженная ценными реликвиями, собранными учеными руками в святыне Кришны, закутанный в прозрачное шафраново-желтое покрывало, она торжественно справляет существующие только в ее фантазии ритуалы чувственного религиозного служения. Воспоминание о том, что она видела на Яве, и ее грезы в уединенности в Неймегене объединились при этом в органическое целое.
Американский писатель, который живет уже 30 лет во Франции, выcказывался о первых сенсационных выступлениях знаменитой танцовщицы таким образом:
Я не видел их в Музее Гиме, где только маленький круг посвященных мог любоваться ими; но несколько дней позже, на празднике, который посещали первые дамы дипломатии, у меня было удовольствие видеть одну из пантомим Маты Хари; эти танцы считали тогда буквально точной реставрацией священных танцев баядерок Бенареса. Я вспоминаю, что до начала очень почтенный старик разъяснял публике значение ритмичной церемонии и подчеркивал, что все-таки присутствие на этом спектакле это нечто вроде привилегии.
«Девица, прекрасная как Урваси, чистая как Дамаянти и как Сакунтала из монастыря, – говорил он – перескажет вам сказание о черной жемчужине». И когда ученый и уважаемый докладчик закончил свою темную историю, мы видели, как появилось хрупкое женственное существо: коричневая кожа, резкие черты, пламенные глаза. Она была в юбке, освобождавшей тело, и медленно начала танцевать. Она вызывала сцены сказочной драмы. Принцесса Ануба знает, что на дне моря покоится раковина с черной жемчужиной, подобной той, которая проблескивает в кнопке кинжала Мешебы, и все ее стремления направлены на то, чтобы соблазнить рыбака Амрю, дабы тот решался поднять драгоценность. Объятый ужасом из-за этого предложения, рыбак отвечает принцессе, что ее просьба была бы безумием, так как раковину охраняет чудовище, которое проглотит каждого, кто только приблизится к ней. Но она не отступает, она льстит; она опьяняет его своими взглядами, и, наконец, рыбак ныряет в море и возвращается, полуживой и искалеченный после схватки с чудовищем. Так он передает принцессе жемчужину. И принцесса гладит окровавленную драгоценность, танцует и танцует, и полна восхищением от владения сокровищем… Мне, откровенно говоря, не удалось находить религиозное ядро в этой легенде; но зато я могу очень хорошо понять то воодушевление, которое вызывала у парижских деятелей искусств с их постоянной жаждой экзотических сенсаций именно эта танцовщица. Ведь в Мате Хари, которая так превосходно играла трагическое кокетство, и за это кокетство требовала жизнь человека, чтобы с дьявольской радостью расплатиться за нее поцелуем, и это все после предшествовавшего насыщения с самым жестоким обаянием; в этой Мате Хари жил страстный огонь, который мог точно изобразить все возможное, мог увлечь, мог вызвать страх…
В своих мемуарах танцовщица также упоминает этот вечером у посланника Чили, но только бегло, между прочим. Зато если ее приглашала, к примеру, принцесса Мюра, чтобы выступить обнаженной в ее дворце, или если принц дель Драго устраивал вечер в ее честь, то заметна гордость, с которой она записывает эти имена в своих воспоминаниях.