Она надела через голову нижнюю юбку и, повернувшись лицом ко мне, принялась затягивать пояс.
– Итак, мое присутствие служит для вас источником осложнений, не так ли? То есть именно обществу позволено решать, кто я такая и кем я должна быть? О, неужели нельзя просто увидеть и принять то, что есть, не превращаясь при этом в судью?
Хотя мы предпочитаем не говорить об этом вслух, поскольку это никого не касается, кроме нас, ревнители нравственности все равно проделывают свои грязные расчеты относительно времени и места и клеймят меня – меня, заметьте, а не вас – как падшую женщину, которая недостойна дышать тем же воздухом, недостойна того, чтобы на нее смотрели или слушали. А вы… вы позволяете все это! Вы играете в их игры. Вы готовы прятать и скрывать меня, меня, чью грудь вы целовали, в чьих объятиях вы стонали от наслаждения. Вы стыдитесь нашей любви. И вы позволяете им управлять собою!
Гнев, который до сего момента мне удавалось сдерживать, внезапно прорвался наружу. Вероятно, в этом повинны и сладкие воспоминания, которыми она предпочла воспользоваться. У меня свело зубы, зачесались руки, и где-то глубоко в душе поднялась волна злобы на ее глупость и непонимание. На ее тонкие руки, которые она безосновательно полагает неуязвимыми, на едва заметную выпуклость ее мягкого живота, который она ни за что не назовет нежным. Она должна знать свои слабости.
Я схватил ее за руку и рывком развернул к себе, так что она вскрикнула от боли. Я с силой сжал ее руки.
– Ну, и чего же вы от меня хотите? – Я встряхнул ее. – Я не могу изменить этот мир, как бы вам ни хотелось, чтобы я сделал это. Я не могу! Я люблю вас, я сделаю для вас все, что захотите, но ведь мы живем не в пустыне. Вы хотите, чтобы монахини заявили, что не считают меня отцом, способным позаботиться о собственной дочери? Вы хотите, чтобы вами пренебрегали, чтобы вас презирали?
– По крайней мере, мы останемся честны!
– Но чего же вы от меня хотите? – воскликнул я. Пальцы мои с силой впились в ее руку, и я не сделал попытки сдержаться, хотя она и пыталась вырваться. – Честно потерять Идою? Честно выставить вас на посмешище всему миру? Видеть, как другие мужчины думают, что могут беззастенчиво разглядывать вас, наблюдать за вами, прикасаться к вам? Говорю вам, вы не можете требовать этого от меня! Вы не можете поехать со мной в Испанию, путешествовать в моем обществе, делить со мной ложе, доставить мне неземную и невыразимую радость… а потом предать цель и смысл нашего путешествия, отказаться от моей любви и заботы. Повторяю вам, я не могу этого сделать. Я не такой. Если вам нужна моя любовь, если вы хотите, чтобы я помог Идое, вы не можете отвергнуть мою заботу о вас обеих.
– Если ваша забота означает, что я должна скрываться ото всех, тогда мне не нужна ваша любовь, – заявила она и высвободилась из моих внезапно ослабевших объятий.
Она стояла, не глядя на меня, растирая руки, а я вдруг ощутил, как откуда-то из глубины моей души поднимается леденящий страх. Я видел у нее на руках красные пятна, оставшиеся от моих пальцев. Совсем скоро они превратятся в синяки, и оставил их я!
Наконец я спросил:
– Чего же вы хотите? Что вы хотите, чтобы я сделал? – Она подняла на меня глаза, на лице ее застыло хмурое и мрачное выражение. – Я не могу перестать любить вас или перестать заботиться о вас. Что до всего остального, то вы можете повелевать мною. Вы можете приказать мне уйти или остаться, как пожелаете.
Она сделала маленький шажок ко мне, по-прежнему растирая руки. Ее пальцы бледными полосками выделялись на фоне синяков, которые мой гнев отпечатал на ее коже. Я вспомнил кровь, пропитавшую шерсть Нелл, и понял, что мой гнев – точнее, жестокость, если уж быть честным с самим собой, – порождена моим собственным страхом. Вместе с воспоминаниями пришел стыд. Я причинил боль своей любимой только потому, что она отказалась принять мою защиту, тогда как я стремился лишь уберечь ее от зла и несправедливости мира.
При этой мысли последние остатки моего гнева растворились без следа, и у меня вдруг закружилась голова от ужаса – я понял, что натворил. Я робко протянул к ней руку, и она не оттолкнула меня.
Похоже, Люси уловила мое смятение, хотя я не произнес ни слова, и во взгляде, который она бросила на меня, сквозила неуверенность. Кроме того, я заметил в ее глазах еще одно выражение, на которое гнев и непонимание не дали мне возможности обратить внимание раньше: она тоже была напугана. Наконец она медленно сказала:
– Ступайте и найдите Идою. Возьмите с собой мой рисунок. Я дождусь вашего возвращения.
Целое мгновение я смотрел ей в глаза.
– Вы останетесь? Пока я не вернусь?
– Да. Даю вам слово.
Я склонился над ее рукой, поцеловал ее пальчики, взял рисунок, вставленный теперь в картонную рамочку, и вышел из комнаты.
Я не стал завтракать. Зайдя к себе, я переоделся, разворошил постель, чтобы она выглядела так, как будто я провел в ней ночь, и, прихрамывая, отправился в путь по оживленным улицам. Мне предстояла изрядная прогулка: я должен был пересечь мост в обратном направлении и вернуться в старый город. А тут еще от страха, что я потерял Люси навсегда, ноги налились свинцом, каждый шаг давался мне с величайшим трудом, и перед глазами у меня все расплывалось. Поначалу толпа на улицах казалась мне лишь помехой для быстрейшего продвижения вперед, но по мере того как физические усилия понемногу успокаивали кипящий во мне фонтан смешанных чувств, я вновь начал различать отдельные предметы и лица. Я видел малиновые, ярко-красные и желтые овощи, сложенные на ручной тележке, черные сутаны двух священников, сплетничавших у бледно-золотистой стены кафедрального собора, белые искорки голубей, порхавших в утреннем свете вокруг колокольни. Меня больно кольнуло запоздалое раскаяние, ведь я научился замечать подобные вещи глазами Люси, и мысль эта погребальным звоном отозвалась в моей голове. Я научился подмечать рябь красной ленты, нашитой на юбку цыганки, красно-черные кирпичные и деревянные домики с деревянными аркадами входов, мулов со склоненными головами, тени в запавших щеках бродяги-нищего. Люси научила меня замечать эти вещи, и даже если сегодня я виделся с ней в последний раз, то все равно благодаря ей я навсегда стал другим.
Приютный дом Санта-Агуеда оказался большим старинным зданием, сложенным из серого камня, с высокими стенами, из-за которых не доносился шум детских голосов. Было трудно представить, что за ними жил и дышал ребенок Каталины. Я вручил привратнице свою визитную карточку и поинтересовался, могу ли поговорить с монахиней, которой было адресовано письмо Каталины, матерью Августиной. Не тратя времени даром, меня провели по выложенному красной плиткой коридору в небольшой кабинет, где за большим письменным столом восседала высокая, одетая в черное монахиня. На столе перед ней лежала раскрытая и тоже очень внушительная книга, похожая на гроссбух. На стене за ее спиной висело средних размеров распятие, а в углу стояла небольшая скамеечка для молитвы.
Я поклонился, представился и вручил монахине письмо Каталины. Мой испанский значительно улучшился вследствие того, что в последнее время мне пришлось изрядно попрактиковаться, так что я довольно бойко сумел описать, как тяготы войны и долг офицера Британской империи разлучили меня с дочерью еще до того, как я узнал о ее существовании. Тем не менее я посчитал делом чести убедиться в ее благополучии, хотя теперь, когда я оказался здесь – я снова поклонился матери Августине, – у меня нет сомнений, что с ней все в порядке. И разумеется, я хотел бы обсудить вопрос о том, как и чем могу оказать помощь приютному дому.
– Я готова поговорить с вами об этом. И разумеется, мы надеемся, вы сочтете, что вашей дочери обеспечен надлежащий уход, – ответила настоятельница. – Если хотите, я распоряжусь, чтобы ее привели сюда, и вы увидите ее своими глазами.
Я никак не предполагал, что столь обыденное и обычное предложение выбьет меня из колеи.
– Да. Я полагаю, что должен увидеться с ней, если это возможно.