– Франц, – перебила его Кэл, – все это очень увлекательно, но мне репетировать. Исполнять партию клавесина на миниатюрном электронном пианино и без того непросто, а завтра вечером мне играть не что-нибудь, а Пятый Бранденбургский концерт.
– Ну конечно же… Прости, совсем забыл. Я настоящая сексистская свинья мужского пола, и нет мне прощения… – начал Франц, вставая со стула.
– Давай-ка не делай из этого трагедию, – бодро сказала Кэл. – Все было очень интересно, честное слово, но теперь мне надо работать. Забери свою чашку – и, ради бога, эти книги, а то я буду все время заглядывать в них, вместо того чтобы играть… И вовсе ты не сексистская свинья: свинья не ограничилась бы только одним тостом.
– И… Франц, – позвала она, когда он уже хотел открыть дверь. Он повернулся, держа книги под мышкой. – Будь осторожен там, наверху, когда полезешь на Бивер и Буэна-Висту. Позови с собой Гуна или Сола. И помни… – Не договорив, она поцеловала два пальца и коротко махнула ими, серьезно посмотрев ему в глаза.
Он улыбнулся, дважды кивнул и вышел, чувствуя себя счастливым и взволнованным. Но, закрыв за собой дверь, все же решил, что отправится ли он на Корона-Хайтс или нет, а просить приятелей со следующего этажа составить ему компанию не станет: это был вопрос смелости, или по крайней мере независимости. Нет, сегодняшнее приключение будет только его собственным. К черту торпеды! Идем на таран! Полный вперед!
4
ХОЛЛ ЗА ДВЕРЬЮ Кэл был точно таким же, как и на этаже Франца: выкрашенное в черный цвет окно вентиляционной шахты, дверь без ручки в заброшенный чулан для щеток и ведер, тускло-золотистая дверь лифта и, над самым плинтусом, крышечка с защелкой отверстия пылесосной системы – пережиток тех дней, когда в подвале находился единый компрессор уборочной системы, а горничная держала в руках только длинный шланг и щетку. Но, не успев поравняться с первым из таких отверстий, Франц услышал впереди интимное, зазывное хихиканье и сразу вспомнил тот смех, который придумал для воображаемых служанок. Затем мужской голос негромко и быстро, определенно шутливым тоном, произнес несколько слов, которых Франц не смог разобрать. Сол? Похоже, голоса доносились сверху. Потом снова женский (или девичий) смех, теперь громче и резче, как будто от щекотки. И на лестнице послышались легкие шаги.
Добравшись до угла, он лишь мельком успел увидеть внизу, на другой стороне лестничной клетки, стройную фигуру, исчезающую за последним видимым углом: только намек на черные волосы и одежду, тонкие белые запястья и лодыжки – все в быстром движении. Он подошел к колодцу и посмотрел туда, изумившись тому, насколько уходящие вниз этажи были похожи на серию отражений, какие видишь, стоя между двумя зеркалами. Быстрые шаги раздавались все ниже по спирали, но бегущая, судя по всему, держалась вплотную к стене, будто ее прижимало туда центробежной силой, и Франц так больше и не увидел ее.
Пока он пялился сверху в эту длинную узкую трубу, тускло освещенную из верхнего светового люка, и продолжал думать о выглядывавших из черной одежды конечностях и смехе, в его сознании возникло смутное воспоминание, на несколько мгновений полностью овладевшее им. Оно, хоть и осталось неясным, все же сковало его той властью, какую имеет очень неприятный сон или сильное опьянение. Он стоял во весь рост в темном, до клаустрофобии узком и тесном, затхлом помещении. Сквозь ткань брюк он почувствовал, как на его гениталии легла маленькая рука, и услышал негромкий злобный смех. В воспоминании Франц опустил взгляд и увидел укороченный, призрачный овал маленького лица с неразличимыми чертами. Смех повторился, и в нем явно слышалась издевка. Почему-то померещилось, что вокруг извиваются черные щупальца. Франц ощутил тяжесть болезненного волнения, вины и чуть ли не страха.
Впрочем, зыбкое наваждение развеялось, как только он сообразил, что фигура на лестнице – Бонита Луке, в черной пижаме, халате и черных туфлях-мюлях, отороченных перьями, которые достались ей от матушки. Бонита уже выросла из них, но иногда все еще надевала, когда нужно было по утрам носиться по дому, выполняя утренние поручения матери. Он презрительно улыбнулся мысли, что чуть ли не жалеет (на самом-то деле, нет!), что больше не пьянствует и потерял способность пестовать в себе различные извращенные возбуждения.