Здравствуй, Христина.
Добрый день, папа.
И наступило молчание.
Ты не возражаешь, я сяду куда-нибудь.
Нет, папа, не возражаю.
Он сел на один из двух деревянных стульев, на которых мы обычно сидели с мамой за едой.
Стало необычайно тихо и как-то солнечно. Мама стояла за дверью и подслушивала.
Он снял перчатки. Положил на деревянный стол, весь в крошках и жирных пятнах. Потом снял шляпу и тоже положил на стол.
Я хотел тебя спросить, начал он и внезапно остановился.
Последовало еще более долгое молчание.
Комната наполнилась тем самым светом — от божьих коровок.
Папа разглядывал меня глазами цвета черного дерева, такой красивый, неземной, его густые волосы спадали по обе стороны лица, мой папа, такой теплый, ласковый, смуглый и счастливый.
Я уже не могла больше выдерживать это молчание, его взгляд — он разглядывал нашу комнату и, наверное, уже всё заметил, всё неприличное — пятна, запахи, крошки, рваную занавеску, израненный ковер, кусок грязной простыни, выглядывающий из-под одеяла на кровати, и я бросилась к нему и стала целовать, папа, папа, папочка, люби меня, возьми меня к себе, забери меня, спаси, не оставляй одну, прошу тебя, папа, забери меня! Я вжималась губами в его щеки, гладила волосы, целовала глаза и плакала так, как никакой ребенок не должен плакать, слышишь, Андрея? Ты слушаешь меня или плачешь? Ты тоже плачешь, моя девочка, так, как никакой ребенок не должен плакать? Павел, очевидно, уже наполнил свою ванну, потому что шум текущей воды смолк. Вероятно, сейчас он листает толстую еженедельную газету, Андрее даже казалось, что она слышит шелест переворачиваемых страниц. Он схватил меня за плечи, продолжала Христина в пароксизме своей безобразной исповеди, и отстранил от себя. Он был в панике. Его глаза были полны ужаса. Ты целуешься, как одалиска, наконец вымолвил он. И прошу тебя, сядь там. Он усадил меня на стул напротив. Сядь как следует, сказал он и отодвинул мой стул от своего. Вот так. Я села как следует и даже откинулась на спинку стула, стараясь выполнить все в точности так, как он велел, чтобы понравиться ему, быть послушной. Ну что, успокоилась, да? спросил он. Да, ответила я, все в порядке, хотя мне очень хотелось спросить, что такое одалиска и возьмет ли он с собой одалиску, но не решилась. Предстояло что-то большое, не было смысла отвлекаться по мелочам. Ну так, повторил он снова, так, так, так. Разумеется, он успокаивал себя, а не меня. Завтра я уезжаю в Лондон, и в это мгновение январское солнце заглянуло к нам в окно и осветило его глаза — огромные, черные, встревоженные после только что пережитой паники.