<p>
Как же я начну, если заткнусь?</p>
<p>
Шекспир</p>
Темза со своими величественными волнами катилась по долине, неся многочисленные корабли на своих водах в море, ждавшее и нас. Портовые сцены были душераздирающе трогательны. Всякий, кому знакомы пылкая дружба и скорбь разлуки, без труда вообразит, как не хотели выпускать из рук моего высокочтимого спутника его полоумные однокашники, спесивые пиявки его больного сердца. Я держался поодаль, угадывая их отношение ко мне.
На борту я трижды тщетно уговаривал славного эмигранта не бередить себе душу и глаза зрелищем таяния вдали британского берега. Наконец его светлость свистнул и таким способом подозвал семерых своих слуг, указал им на меня и сказал: "Джентльмены, отныне вы поступаете на должность его телохранителей" и снова отвернулся к вечереющей стихии.
- Вот ведь до чего ведь дошло! - мрачно проронил старейшина бригады и сердобольно глянул на меня.
<p>
***</p>
Ночь надвигалась. Автор данных строк уединился в тесной каюте и вернулся памятью на неделю назад, когда, влекомый юношеским восторгом и поклонением искусству, дерзновенно проник в жилище светоча поэзии. Двери его были распахнуты настежь, внутри царили немота зачехленных, как привидения, предметов мебели и сбираемого багажа. Мимо всех к выходу пронёсся некий субъект, белый, как смерть. Больше никто не препятствовал непрошеному гостю, поднимающемуся на второй этаж, пересекающему анфиладу и достигающему отдаленной комнаты, подоконник которой использовал наподобие скамейки статный и унылый человек с виду лет тридцати. В том, как он располагал свои ноги, было что-то непонятно странное, при том, что всякий нормальный человек мог бы принять ту же позу. Я (ибо это я и являюсь автором настоящих записок) тихо постучал по дверной притолоке, и из рук моего незнакомца выскочила незамеченная прежде белка, чтоб молниеносно спрятаться на антресолях шкафа, а сам он медленно повернул ко мне свою правильную, даже изящную голову с вопросительно усталым взором.
- Боже мой! - воскликнул я вне себя, - Это вы!?
- Несомненно, - прозвучал приятным приглушённым голосом ответ, - Вы журналист или судебный пристав?
- Ни то ни другое. Я ваш поклонник.
- Вы уже завтракали?
- Ещё нет.
- Не пугайтесь того, что я сейчас сделаю.
С этими словами мой кумир достал пистолет и выстрелил в мою сторону. Я непринуждённо вздрогнул от изумления и грома, а за моей спиной тотчас приблизились шаги камердинера.
- Хью, накормите этого пилигрима, - велел ему милорд.
- Будет сделано, - поклялся тот, - Извольте снизойти в холл, - молвил мне и - снова своему хозяину с мягкой укоризной, - И для кого по всему боту рынды развешаны?
- Я поснимал их. Нынче после трёх синих склянок Лициска взялась по ним прыгать, переполошила всю команду до того, что Макнаббс пригрозил мне чёрной меткой.
- Лично я ничего не слышал.
- Потому-то я и предпочитаю стрелять. Вас, сударь, иерихонской трубой не добудишься.
По истечении трёх минут я восседал за столом, ломящимся от бисквитов, молока, лимонада, сливок, фиников и прочих явств. Усердные клевреты даже водрузили меж ними хрустальную вазу с пурпурным, как открытая рана, гладиолусом. Тарелка, поставленная передо мной, была терракотовой и казалась древне-эллинским экспонатом. На её черном поле выделялись тёплые нагие фигуры молодых воинов. Один стоял, грациозно согнув в локте руку, второй, держась за копье, склонялся к нему. Присмотревшись, я различил в пальцах первого горящую спичку, от коей второй прикуривал. Очнувшись от созерцания посуды, я обнаружил его светлость сидящей напротив себя.
- Угощайтесь, - любезно предложил он и умолк, преодолевая неловкость, я преступил к трапезе. Отсчитав дюжину вафлей, канувших в моём рте, милорд сказал: "Ну, спрашивайте".
- Кто такая Лициска?
- Зверюшка. Вы её видели.
- И она давеча нализалась психоделических снадобий?
- Нет, она сама по себе шалунья. Склянки - это время.
- Какая глубокая метафора!
- Говорят, её придумал сам Морган.
- А что он написал из известного?
- Завещание его знаменито.
- Элегия?
- Нет. Обычное завещание с приложением карты островов, где он позарывал награбленное золото.
- Так он вовсе не был поэтом, - разочаровался я.
- Может и был, но в тайне. Прославился он как пират.
Я сугубо смутился, позволив себя так мистифицировать, и снова принялся поедать печенье. Сочинитель "Корсара", через чур, как видно, проникшийся жизнью своего персонажа, ничего не брал с блюд, и прибора ему не положилось, но уста и челюсти его шевелились.
- А что вы жуёте? - полюбопытствовал я.
- Вяленые листья табака и лавра.