Постепенно вспоминались слова, целые выражения на немецком, припомнилась даже пара немецких пословиц, которые я, переврав, тут же и выдал, чем привел Матильду в неописуемый восторг. Однако вмешалась Анна-Ануш, почувствовав, что наш разговор слишком далеко ушел от интересующей ее темы, и выставила меня вон.
Случай, однако, предоставил мне право посетить Матильду в тот же день, даже еще до ужина. Дело в том, что неожиданно появилась моя квартирная хозяйка, Таисия Ардалионовна, появилась шумно, в сопровождении Анны-Ануш и медсестры, таща в обеих руках по сумке всяких фруктов.
Анна-Ануш и медсестра вдоволь наудивлялись совпадению, что их бывшая сослуживица и их нынешний пациент оказались связанными таким чудесным образом, поохали и поахали и вскоре утащили Таисию Ардалионовну к себе вспоминать, как было при ней и что изменилось за эти годы. А я тут же, едва они скрылись за дверью, отправился в столовую, попросил у поварихи самую большую тарелку, загрузил тарелку фруктами и ломтями арбуза и дыни, часть отделил Сергею, лежащему под капельницей, и потопал к знакомой двери. Сергей пытался удержать меня и доказать, что выиграл партию, не принимая жертвы коня, но я только махнул рукой: какие там шахматы!
Действительно, мне было не до шахмат. Некая стихия подхватила меня и повлекла, и я не сопротивлялся, отдавшись на ее волю всем своим существом, стараясь не рассуждать, не думать, не заглядывать даже в ближайшее будущее. Меня потянуло к немке с такой властной силой, что, казалось, не делай я никаких усилий, не шевели ни руками, ни ногами, меня все равно понесло бы в ее палату и опустило возле ее койки. Это был рок, но не злой, а добрый, и я сразу же поверил в него, потому что нет худа без добра, а у меня слишком долго тянулась широкая полоса черного цвета, так что пора ей смениться на полосу посветлее. Тут поневоле станешь фаталистом и поверишь, что все как бы предопределено заранее: ты уже смирился со своим невезением, как перед тобой возникает нечто необыкновенное и неожиданное, и ты невольно воспринимаешь это как дар свыше, как частичное возмещение всех твоих несчастий.
Я иду по коридору с тарелкой, держа ее перед собой обеими руками. Встречающиеся больные провожают меня взглядами, в которых чудится явное неодобрение: вот, мол, и этот туда же, и этот начинает лебезить и вертеть хвостом перед иностранкой. От этого, или еще от чего, но чем ближе к заветной двери, тем ноги становятся непослушнее, и я уже начинаю думать: «А зачем, собственно, все это? Что это тебе даст? Разве ты не знаешь, что это такое — женская любовь? А тут и не любовь даже, а бог знает что… Не лучше ли пойти и сыграть еще одну партию в шахматы?»
Однако мысли шевелятся вяло, можно сказать, почти и не шевелятся, а так — вспенивается в мозгу что-то и опадает. И есть нечто сильнее моего рассудка, моей неуверенности в себе, моего страха и прошлого опыта. Оно настойчиво гонит меня вперед на заплетающихся ногах, издевается над моей нерешительностью и малодушием.
Вот и знакомая дверь. Сделав глубокий вдох, прижимаю одной рукой тарелку к груди, к застиранной больничной пижаме, из которой слишком далеко торчат руки и ноги, другой стучу, и в животе становится пусто от предчувствия холодного и пренебрежительного взгляда…
— Ja! — слышу знакомый голос и робко открываю дверь. Снова полумрак, снова на подушке черное волшебство с мерцающими посредине лукавыми глазами. Интерьер портит капельница, похожая на вешалку, стоящая возле койки. Зато тарелка с фруктами, молча водруженная мною на тумбочку, на белом фоне смотрится безыскусственным натюрмортом из разряда примитивной живописи, а улыбка и благодарное пожатие тонких пальцев придают мне смелости, которой всегда не хватает при общении с женщинами.
— Nehmen Sie bitte Platz! — движение свободной руки в сторону табуретки. Голос несколько сиповатый, но приятный, напевный, с французскими интонациями и грассированием, и нет того карканья, которым запомнилась мне школьная немецкая речь: то ли немцы с тех пор офранцузились, то ли те немцы, которые попадались мне в детстве, были из других земель.
Но едва я примостился на табурете, едва открыл рот, чтобы произнести с такими муками заготовленную фразу о том, что вот, мол, «вороне бог послал кусочек сыру…», как в дверь постучали, и в щель протиснулся долговязый и такой же, как и я сам, небритый тип, желтый, как лимон, тоже с тарелкой, наполненной фруктами и арбузными ломтями. Увидев меня и тарелку на тумбочке, он придурошно захихикал, завихлялся и стал бочком приближаться к тумбочке. Но я перехватил его тарелку, выпалил какую-то тарабарщину на приблизительно немецком языке, что должно было для этого типа означать, что я здесь свой человек, а ему тут не светит, и выпроводил соперника за дверь. Хохот Матильды лишь подстегивал долговязого, который наверняка принимал его на свой счет, хотя он больше всего относился к моей тарабарщине.