Королеву его пешее скитальчество виделось освобождением, он стремился отстать от дебрей городского мрака, надеясь, что бремя исчезнет как-то само собой, что тяготы пути – ничто по сравнению с рабством. Поход этот мерещился погружением в подлинную реальность – неким паломничеством в необдуманный еще, и оттого ослепительный город, святость которого была несомненна. Там он думал встретиться с многим, покинувшим его, или не найденным. Там Саша Головченко кружил по улицам на своем велосипеде. Там, сидя на скамейке в сквере, улыбалась Катя – тихо, словно бы про себя, и когда она обращала взгляд в даль, он видел в ее глазах ожидание.
КАРТОЧКА № 7 (бумага, карандаш). Здесь была копия портрета Густава Малера. Сильный взор, пронизывающий недра незримости, стремительный профиль, очки. Музыка – Королев мучился музыкой. Музыка была его отдохновением и соломинкой, на которой он удерживался над бездной бессмысленности. Слушал он в основном джаз, но в качестве неотложной помощи держал в загашнике Малера, Шостаковича и Моцарта. Выбор его был прост, но обусловлен трудом откровения. Однажды, поздним мартовским вечером, завершив ураганную бодягу предпраздничных отправок цветов в Январьск, он выпил полбутылки вина и поставил Третью симфонию Малера. В начале Misterioso ему почудилось пение ангела. Он заплакал – и после слушал эту вещь редко. Причем не с благоговением неофита, а со всем душевным и физическим сосредоточением, с которым полагается священнику входить за царские врата. Ничто так не могло ему облегчить душу. Когда в Москву приехала Джесси Норманн, чей голос явился ему ангелом, – он был как штык в консерватории. Но на концерте великой певицы Королев не услышал ничего сверхъестественного. Впрочем, это ничуть не повлияло на внутреннюю форму музыки, заданную в нем случаем: он не смешивал реальность и веру.
КАРТОЧКА № 8 (бумага, карандаш). Здесь, крадучись по бумажному полю, он вступал под ртутный фонарь, зависший короной над шаром дорожного «кирпича», размечавшего мост перед въездом – и стоп, дальше проваливался. Туман от незамерзшей речушки, обнимавший нереальностью взор, умножал разительность впечатления. Мост этот был точной копией моста с офорта Рембрандта «Six's Bridge», 1645 (Cat. No. 284), который был приколот над столом. У Королева было два верных способа погрузиться в медитацию: кроить на дольки рулон шелка, сшивая вручную парашют (по кройке, опубликованной в журнале «FreeFly»), и копировать офорты Рембрандта. Случай с мостом был уникален. Такой же точно ландшафт и мост он нашел перед монастырем в Ферапонтово, куда отправился после того, как увидел фотовыставку фресок Дионисия в Третьяковке. Совпадение было совершенным не только в графической основе взгорья, седловины. В уравнении по ту сторону знака равенства, задаваемого «кирпичом», стояла и опорная конструкция ограждения, и арочный способ укладки бруса, и даже число – пять – пролетов, по которым подпирались перила… По ту сторону ручья Паски из высоких окон лучился деревенский дом. Над трубой густым медленным столбом шевелился дым. В заросших морозным хвощом окнах виднелась наряженная конфетами и хлопушками елка, старинная мебель, книжные шкафы. Если бы до того не случился Рембрандт, вышел бы Л. Андреев.
Вернувшись с работы, Королев заваривал себе чай (четыре ложки на кружку), остужал двумя кусками льда, выпивал залпом и садился расчерчивать карточки.
Печатным чертежным почерком, уничтожая карточку при малейшей описке, Королев вносил свои наблюдения. Он никогда не переписывал набело отбракованные карты.
«Я люблю родину.
Но я не могу обнять ее, или даже дотронуться. Она у меня внутри.
Родина горит как сердце.
Посторонний мир удален, обезболен.
Он, как туловище, отрезан от головы и сердца. Когда кайф «заморозки» пройдет, наступит боль.
Все вокруг встало с логических ног (основания) на слабую злую голову.
Мир кичится благостью, справедливостью, преуспеянием.
Но благие намерения ведут мир в Ад.
Ад холоден потому, что холод можно терпеть. А жар нет – сгоришь, никакого мученья.
Все перевернулось: нет теперь ни добра, ни телесной дисциплины, ничего – все прорва безнадеги.
Новости таковы, что вокруг – стена дезинформации.
Ложь правит историей.
Дыхание мира горячечно.
Люди теперь чаще сводят счеты с жизнью по внешним причинам.
Но не я».
Если свободное место на карточке заканчивалось, Королев не частил, а бросал, брал следующую и, макая рейсфедер, катая рейсшину, возился с рамкой, писал дальше, откладывал в стопку – и никогда больше не возвращался к этим записям; не переделывал и не просматривал.
«Войны начинаются, не успев завершиться.
В моей родной стране заправляет кастовость. Потому что прежде всего Язык отражает глубинную эволюцию общества. Устойчивое теперь словосочетание «элитный дом» (пример: «Продаем пентхаус на Красной Пресне с видом на Белый Дом под офис элитного класса или элитные квартиры „) – вот это и есть „черная метка“, врученная моему народу“.
Война на Кавказе вызывала у него ненависть и стыд – по отношению ко всем сторонам конфликта. Как многие одинокие люди, он задыхался от спертых сильных чувств.
В начальных классах у Королева на локте поселилась трудная экзема, и летом, на пике обострения, с глаз долой его направляли в грязевую лечебницу на Апшероне.
Санаторий представлял собой детский отстойник. Воспитатели боялись заразиться и часто самоустранялись. Дети сами залезали в грязь и после отмывались в море. Повара крали почти весь паек, простыни менялись раз в месяц, но для детдомовских это был рай, состоящий из свободы, солнца, моря.
Жгучая грязь называлась нафтом и воняла так же, как цистерны с мазутом, встречавшиеся на железной дороге. Он высовывался из вагона на станциях и вместе с солнечным потоком, вместе с жаром от камней, земли, асфальта – взатяг тянул в себя запах горячих цистерн.
По перрону бродили косматые безухие псы – они и были приметой начала Кавказа: оставался еще день пути, скоро появится море – и он задохнется от его близости, шири, запаха. С этого момента вожатый строго-настрого запрещал выходить из вагона.
Кавказ так и остался для него страной страшных безухих псов, охраняющих подступы к морю.
Много прочитав о войне – очерки, военные мемуары, солдатские письма, – Королев понял, что рано или поздно он снова увидит этих безухих псов на перроне, что влекущая бессмыслица детства стала теперь совпадать со смыслом смерти. Он думал о Каспии, о раскаленных предгорьях, изборожденных бронетехникой, он видел клубы пыли, тугие, тяжкие, не проседающие долго, ползущие по равнинам полчищем слепоты. Ненависть его умножалась альянсом технического и человеческого зла, насиловавших ландшафт. Он был скорее на стороне гор, чем на чьей-либо еще.
«Пыль в войне замешивает своих и чужих, множит потемки грядущего, страх, – выводил на карточке Королев. – Восемьсот граммов пыли на бушлат. Пыль напитывает тело, и оно, разбухшее, становится чутким, как ослепший глаз. Внутреннее становится серым, неясным, неотличимым от внешнего зрения. Пыль стирает кожу противостояния, уничтожает врага, делая его внутренним. Война ворочается, поворачивается против себя. Пыль тучнеет – растворяя, перемалывая, превращая в себя – горы, луга, войска.
Все время хочется стрелять и материться. От страха – вроде молитвы. Окажись я сейчас в Чечне – тотчас стану швалью: я – большинство».
Однажды он прочитал о том, как экипаж БТРа у блокпоста, в кустах сношал козу. После солдаты облили куст солярой, подожгли и ржали, глядя, как животное плясало на привязи вокруг огня.
И он смотрел не в силах оторваться. Хозяйка козы, русская старуха, то плакала, то крестилась: «Машка, Машка, беги, сестреночка, беги!»
И он сбежал бы, если б смог оторваться. А так он ждал, когда привязь перегорит сама – и только изредка дергал, на пробу прочности, как держит?
Постепенно Королев составил автобиографию – и она поразила его такой потусторонностью, что он с прятал этот рассказ о человеке, который казался предавшим его братом-близнецом. Через месяц достал, чтобы снова поразиться: случавшееся с ним было описано хоть и безыскусно, но с такой отъявленной зримостью, что он даже внутренне подтянулся, поняв, что если бы не написал, то упустил бы многое, – многое бы просто не случилось.