Или того хуже – устремленность к доисторичности, к истоку, в котором интуиция, исполнившись жути, отыскивала будущее, – обосновывала в его размышлении застывшую линзу моря юрского периода. Из этой линзы двухкилометровая скважина обеспечивала свежей морской водой дельфинарий на Мироновской улице в Измайлове. Из него – глубинного резервуара, запаянного глаза древнего океана, хранившего свет еще молодых, только зарождаемых, или уже потухших звезд, – он напитывал воображение размыслительным беспокойством, упруго упиравшимся в невозможность ответа. Подспудная эта борьба была безнадежна, но продуктивна. Как раз она и выработала в нем понимание (так подневольный напрасный труд сообщает мышцам массу и твердость), что мир был создан вместе с человеком. Что все эти сотни миллионов лет хотя и имеют длительность, но они суть точка, «мера ноль» – несколько дней посреди течения плодородной вязкости человеческого зрения, его воплощенной в свет мысли. Что длительность доисторических миллионолетий фиктивна – подобно длительности угасшего сновидения, подделываемого исследовательской скрупулезностью припоминания.
Спускаясь под землю, он точно погружался в обморок. Под землей он находился в зримом полусне, словно бы недра, породы древних периодов, вещество первоистока, никогда не знавшее человека, – проникало в него своей мертвой, влекущей энергией. Подобно тому, как известковые воды напитывают живую ткань будущей окаменелости, ему казалось, что аура, эманация доисторических пород входит в его плоть. Он замирал при одной мысли о том, что Неживое вдыхает в него собственный смысл, уподобляя сознающей себя неорганике.
В одном из дальних тупиковых туннелей он встретил настоящий бурелом из окаменелых деревьев. Это был странный наклонный туннель с множеством ортогональных ответвлений. Поначалу он решил, что деревья – превратившиеся в крепкую породу, которая не поддалась проходческим инструментам, – это просто декорации скульптурного интерьера. Но разглядев сучья, ветви, корни, годовые кольца, – понял, что он в настоящем лесу. Этот туннель как раз вел в те места, которые Королев стал избегать. Деревья выглядели скоплением тел, захваченных в бегстве древней огненной лавой. Путь через них выводил под обширные площади дальнейших выработок, входы которых были загромождены увалами, баррикадами запрокинутых рельс и шпал… Дальше Королев идти не решился, опасаясь обвала.
Секретное метро существовало параллельно действующему, сообщаясь с ним в пяти разнесенных перегонах, в виде всего трех, но чрезвычайно длинных веток. Никакого особенного интереса оно собой не представляло. Ходить по нему было опасно из-за невозможности спрятаться от объездчиков, накатывавших нередко на бесшумной дрезине, похожей на торпедный катер. Приходилось каждые пять минут, как на молитве, с быстрого шага припадать ухом к рельсу, вслушиваясь в ближайшие гудящие пять километров, или хвататься рукой за отглаженный зеркальный рельс, чтоб впустить ладонь в километровую дрожь или тишину. Самым интересным из доступных участков Метро-2 был тот, что примыкал к «Измайловскому парку» и выходил на задворки странного пустыря, уставленного двумя бетонными башнями и бетонной конструкцией ажурного вида. Это был недостроенный в 1935 году стадион, на котором планировалось проводить Олимпиаду. Но олимпийский Комитет предназначил атлетов Риффеншталь, а не Эйзенштейну, и строительство остановилось. Однако к тому времени там уже был построен личный бункер Сталина, с крыши вестибюля которого (одна из вычурных башен, похожих на рубку подлодки, – выстроенные с ромбовидными иллюминаторами, в конструктивистском духе Мельникова) вождь предполагал тайно наблюдать за спортивными состязаниями. К бункеру его должен был доставлять из Кремля спецпоезд, как раз и направлявшийся северовосточной веткой Метро-2. Королев находил интересным исследовать недостроенные или заброшенные по разным причинам станции секретного метро. Они славились у него своей грандиозной мрачностью, словно бы не свершившиеся большие сущности, эдакие не рожденные мастодонты общественного достояния. Одна из этих станций строилась как узловая. Называлась она «Советская» – и находилась в месте пересечения с легальной веткой. Королев обожал сесть на одну из скамеек и рассматривать поезда, мчащиеся мимо – то с воющим напором выстрела, то не спеша, с долгим гудением. Пассажиры вряд ли могли что-то разглядеть за окном, кроме темной геометрии арок, участков мозаичной облицовки, выдававшей себя блестками перламутровых вкраплений, являясь, словно бы глубоководные видения в иллюминаторе батискафа… В метро Королев обожал рассматривать мраморные зашлифованные колонны в поисках палеонтологических спиралевидных, цилиндрических вкраплений – аммонитов, наутилусов, белемнитов… Это приближало его к мысли о вседоступности недр, об их непосредственности, о том, наконец, что мы сами рано или поздно, в виду вечности станем, если повезет, такими же окаменелостями. Или своей органикой внесем скромный горючий вклад в глоток нефти.
Королев неизбежно под землей думал вот о таких «глубинных» вещах, они покоряли его вместе с ощущением толщи коры над головой… Среди прочего такой факт не давал ему покоя. В одной из статей по микробиологической палеонтологии он встретил гипотезу о непосредственном участии нефти в генезисе жизни на земле. Работа основывалась на недавнем открытии существования в скважинах глубокого бурения, на глубине 6-10 километров, микроорганизмов из широкого семейства Methanococcus Jannaschi, питающихся метаном и способных к жизни при температуре минус 185 градусов по Фаренгейту и под давлением 3700 фунтов на квадратный дюйм. Найдено было более 500 разновидностей таких микроорганизмов. Вместе с тем выяснилось, что доселе неизвестная форма жизни составляет чуть не половину всей биомассы Земли. Это позволяло авторам сделать предположение не только о биогенном происхождении самой нефти, но и о том, что первые организмы зародились именно под землей, а также связать их выход вместе с нефтью на поверхность – с генезисом.
Эта идея безусловно овладела Королевым, как пагубное доказательство не столько того, что жизнь восстала из недр, сколько того, что в этом проглядывала сотрясающая мозг гипотеза о возможной – не одухотворенности, но оживленности неорганики. Он вновь думал о растении, менее живом, чем животное, о камне, менее живом, чем растение, об атоме, менее живом, чем камень, словно бы находящемся в обмороке, словно бы уподобленном дремлющей перед становлением монаде. Он приводил в качестве дополняющего смысла пример искусства. Стихотворение, музыкальное произведение, ландшафт – как состав неорганических знаков: букв, нот, линий и объема – одухотворяются воспринимающим сознанием. И так же можно было бы все списать на сознание, алчущее в недрах забвенья, выводящее из него источник смысла, – и тем самым отставить мысль о Неживом, рыщущем воплощения, чтобы противопоставить себя, смерть – жизни.
Он сидел на платформе-призраке и всматривался в пролетающие, наполненные людьми и электрическим светом поезда, которые сливались в мигающее мельтешение, в поток сияющих полос. Король рассматривал поезда с тем же смешанным чувством зависти и равнодушия, с каким закоренелые бедняки подсматривают чужую добротную жизнь. Он был в том состоянии бесчувствия, которое только и позволяет сидеть в неподвижности несколько часов сряду, плавая между бессознанием и сном с открытыми глазами, стараясь внутренне слиться с тем, что тебя окружает. Он находился к путям почти вплотную, мертвая станция за его спиной таинственно темнела арками, облупленными колоннами. Окна вагонов бежали перед глазами. Он рассматривал людей с ровным вниманием, видя в них тщету их оживленности, гримасы их равнодушия, заинтересованности, усталости, смеха. Он не воображал себе их судьбы или положения, зная, насколько ошибочны бывают такие представления.
Сейчас его занимала сама по себе напрасность всего того, что жило, плакало и радовалось там, наверху. Он понимал, что это ровное медленное чувство само по себе чудовищно, но его весомая основательность была убедительна, и он допускал его все глубже в душу, потихоньку устраняя уютную слабость человечности.