К тому же Королев понимал, что у него нет и толики того опыта выживания, какой есть у Вади. И отношение к нему он питал ученическое – корыстное и благодарное в равной мере. Главным было завоевать расположение этого скрытного вождя, чье придирчивое покровительство не только облагораживало Надю, но и укрепляло его самого перед близостью распада. Свое несколько надменное отношение к нему Королев подавлял наблюдением его изобретательности, непреклонности, того согласия с самим собой, с которой он управлялся со всеми подробностями жизни.
Королев два дня был рядом с Вадей и Надей, сначала как обуза – и потом как младший компаньон. Вместе они сидели под чердаком в его подъезде, на два пролета выше площадки с вещами, куда Королев спускался спать.
В эти ночи вполголоса он выговорил все.
Ему повезло, что в среде бомжей этого рода всегда было уважение к речи, к собеседнику. Пока человек говорил, ему ничто не угрожало, его не перебивали.
– А то ведь и правда, – бормоталась и бежала мысль в первосонье перед Королевым, – ведь правда хочется, страждется на родине дальней, невиданной побывать… Оно, конечно, и понятно, что везде хорошо – особенно для человека непоседливого, но ведь на одном месте ничегошеньки не высидишь. А вот как двинешься, как пойдешь, как пойдешь, – вот тогда и полегчает, свет и ветер душу омоют. И солнышко на тебя светит, и ты ему видней, трава, вода в роднике о жизни больше говорят, чем человек со всеми его умственными сложностями, психологизмами, которые только почва для гадостей и любезности… И вот идешь – лес боишься и клонишься к нему в то же время, реке радуешься, в полях тоскуешь… А за Полтавой раскинутся степи, ровное раздолье, полное полувидимой духовитой травы по пояс, солнца, птиц из-под ног… Выколотый зрачок зенита ястреб крылом обводит. Внизу – поля, перелески. Над ними – дыра черноты: белый глаз солнца – прорва света, зренья провал. Жаром напитан воздух. Солнечный сноп. Колосья сжаты серпом затменья. Великая жатва жизни горит, намывает ток. Шар в бездне пара рдеет, дует в пузырь окоема, и горячая стратосфера набирает тягу взлета. Белый бык бодает пчелу зенита и на обочине полудня ворочает плавную пыль. Над медленной водой слабые ветви тени. Скошенное поле – круг прозрачного гончара. Расставленные скирды. Меж них струится лень. Полуденная лень, горячая, как заспанная девка. Пес дышит языком на хлебе. Вокруг в стреногах кони бродят. Вдали безмолвное село. Холмы облиты маревом – и дышат. Как душен сад. Примолкли птицы. Скорей купаться, ах, скорей! И вот прохладная река. Коса глубокой поймы. Тенистый куст. Песок обрыва. От шороха мальки прозрачны. Долой рубаху. Взят разбег и – бултых – дугою – нагишом! В объятия упругие наяды. Такие искры, брызги – башка Горгоны из стекла. Как смерть прохладная приятна, как прекрасна. Трава потом нежна, нежна как прах. А степи идут до самых теплых морей, где живут цикады сладкогласные, где деревья зимой ни листа не обронят, где человеку жить в довольстве и справедливости легче… И вот туда как раз и следует идти… Тут у нас где только не побываешь, раз ноги сами заведут. А вот начать бы вдоль рек – с Оки на Волгу, и дальше к югу, бережком, за правдой… А то – что дома-то, а? Справедливости в человеке меньше, если он на одном месте сидит… Ход прямой, свет белый вокруг всю неясность из души выметут…
… Так справедливо грезилось Королеву – и видение забирало его дальше, с подробностями представляя, как карта развернется перед ним и его попутчиками… Как очнется перед взглядом и минет среднерусская равнина, как спустя месяцы откроется Великий Юг: свечки тополей, Таврида, паром Севастополь-Синоп, как двинется навстречу малоазиатское побережье, как кремнистая долина Каппадокии разольется под ногами закатом, голодом, надвинется армией слоеных остистых столпов; как однажды утром встанут они на гористую дорогу на Леванон, как после нескольких дней проволочки с паломнической визой на границе в Газянтипе наконец минет транзитной сотней километров Сирия, как пройдут они Бейрут… и пустынный КПП перед Кирьят Шмона – и вот уже поворот на Цефат, вот губы шепчут землю, вот кипенные сады на взмывающих склонах – и мальчонка верхом, в белой рубахе, цветущей веткой погоняет мула ввысь по переулку… А потом загрохочет, зачадит вокруг тахана мерказит, «Show Must Go On» будет литься из музыкальной лавки, и в ожиданье автобуса на Кфар-Сабу Вадя вопьется в питу с огненными фалафелями, Надя самозабвенно будет держать в руке винтовой рожок с мороженным, сласть будет плавится и течь, но Надя так и не лизнет, не решится, и Королев, наконец заметив, вынет платок и аккуратно, нежно вытрет и сольет ей на руку из своей питьевой бутылки…
Королев долго считал, что Надя совсем дурочка.
Она или скоро теряла внимание, или, напротив, слушала поглощенно. Один раз она слушать перестала, достала свои игрушечные вещи, блокнот, книжку с пестрой обложкой, на которой веснушчатый мальчик катил огромную тыкву, достала баночку с кремом, открыла, тронула пальцем и палец облизала. Как вдруг она стала зажимать уши, корчиться, хныкать, дрыгать ногой – и кинула в Королева пластмассовыми ножницами.
– Не лезь, Надька. Дай человек доскажет, – одернул ее Вадя. Но Надя не сразу успокоилась и долго еще морщилась, прикладывала ладони к ушам.
И вдруг один раз она обратилась к нему, и он вздрогнул от вопроса:
– Когда ты мне бисер привезешь? Я все жду, жду. На свадьбу мне бисер нужен, для вышивки. И пуговицы красивые. Как большие раковины, знаешь? Так что привези мне, ждать буду.
Королев испугался. И поспешил согласиться:
– Привезу, конечно привезу.
– Не забудешь? – не поднимая глаз, спросила Надя.
– Не забуду, – кивнул Королев.
– Все так говорят. Никто не привозит. А мне на свадьбу надо, – грустно сказала дурочка, возя пальцем по странице. И погодя добавила, деловито сокрушаясь: – Всю зиму с мамашей провалялись. Бока отлежали.
Королев здесь не нашелся что сказать. Он помолчал.
– Что читаешь?
– Книжку одну, не скажу. Книжечку мою. Книжечку. Книжечку. – Она необычно произносила слова, словно бы стараясь вспомнить еще что-то, но ничего не получалось и, чтобы заполнить пустоту, называла то слово, которое у нее уже было.
А однажды, когда они перетаскивали вещи на продажу, она подпала к нему, прося:
– Поцелуй!
Королев не задумываясь ткнулся носом через вельветовый берет в ее макушку.
Надя покраснела и прибавила:
– А тебе если крупный бисер попадется – привози! А мелкий есть у меня… Мелкий.
Вадя при этом посматривал на Надю. Внимательно, как на расшалившегося, но еще не переступившего грань ребенка.
Потихоньку Королев распродал все вещи. Вадя присматривал за ним. Он сдержанно принимал желание Королева поделиться заработанным. Но вот Наде нравилось, что у Королева есть деньги, и что им не нужно теперь маяться по помойкам, собирать бутылки и каны.
В конце мая потеплело. За домом припавшим к земле облачком зацвела яблоня. В сумерках, когда цветы прикрывались, казалось, что дерево дышит.
Вверху кричали стрижи. Майские жуки кувыркались над палисадником. Вадя, чтобы развлечь Надю, сбил ладонью двух хрущей и связал длинной ниткой.
Они летали как коромысло. Один падал, тянул другого, падал и второй, но тут набирал тягу первый.
– Тяни-толкай, – вдруг узнала Надя. – Тяни-толкай! – она засмеялась.
Она долго не хотела остановиться, смеялась, под конец через силу, так что Королеву показалось, что это не смех, а плач.
Вадя знал, что ей нельзя перевозбуждаться, порвал нитку, распустил летунов – и увел ее в сторону.
Проблем жизни обитатели подъезда у них не вызывали, да и они старались жить незаметно. Гиттиса вообще не было видно. Королев лишь однажды встретил его. Толстяк вылезал из машины, остановленной у подъезда. Завидев Королева, он плюхнулся обратно на сидение и заблокировал двери. Глядя в сторону, напряженно сидел, положив руки на руль. Королев неотступно стоял на тротуаре, неподвижно смотрел на бывшего начальника. Видно было, как тот сопит. Потом завел двигатель и медленно отъехал.
Так что они могли бы оставаться в Москве и дальше. Но Королев взял в оборот Вадю и стал уговаривать его идти на юг.