Королев, уже и позабыв об этой странности Вади, однажды в полночь вышел за домик поискать подорожник – саднил ушиб на локте. Он присел на корточки и зажег спичку, сорвал листок, послюнявил, приложил, поднял глаза. И тут он смертно обмер, увидав этого вороного, раскинувшего копыта по будущим своим следам, всего припорошенного звездами коня…
Посидев, Вадя вставал, тушил свечу, снимал череп. Утром счищал парафиновые сосульки, переплавлял и отливал в колбочку из-под валидола, куда прежде закладывал ссученный из нескольких ниток фитиль.
Другое развлечение состояло в том, что они ходили на дальнюю ферму, где коровы, какой-то удивительной породы – палево-бархатной масти, с огромными глазами и длинными ресницами, нежной мордой, с прозрачными на закатном солнце ушами, тяжело чавкая грязью, возвращались в стойло. Доярки снимали и подтягивали плети молокоотсосов, гремя, ополаскивали в корыте с белой водой – и нацепляли с чмоком на ведерное вымя беспокойных, мучающихся ревом коров. Скоро горячее розовое молоко, бурля, наполняло стеклянные молокопроводы, и, нагрузив десяток тачек кормовой свеклы, они получали трехлитровую банку парного. Выпивали тут же, передавая друг другу по кругу. Надя кивала и вздыхала от восторга – и то Вадя, то Король передавали ей банку вне очереди – она снова и снова прикладывалась, пуская голубые усы на подбородок…
А еще они любили ночью выйти на берег Оки, выкупаться в парной, мерцающей темени реки… Тонкая дымка начинает ткаться в воздухе. Луна, поднявшись, разливается по излучине. Королев ложится на спину и, раскинувшись под небом, спускается по течению, слушая, как изредка оживают птичьим вскриком берега, как сонно бьет на плесе тяжелая рыба, как шуршат и плюхаются в воду бобры, как лодочка с турбазы перебирается на другой берег, выпевая уключинами «уик, уик», – как далеко по воде доносится любовный шепот… Обратно он шел берегом, долго-долго, вышагивая среди лопухов и крапивы выше роста, ожигаясь по плечам и прядая от проливающихся под ноги ужиков.
Вадя же мылся обстоятельно, деловито – с постирушкой. Сначала отмокал по грудь, выстирывая и свое, и Надино. Затем намыливался – и долго так ходил по мелководью. После залезал в воду и фыркал, фыркал, крякал.
После, обсыхая, они сидели на берегу, покуривали.
Однажды река за поворотом осветилась просторным, мощным конусом, завладевшим всем речным пространством. Уровень реки пополз далеко вниз, жутковато обнажая каменистое дно, копны водорослей, еще струившихся вослед ушедшему урезу… Чуть погодя мимо них потянулся трехпалубный лайнер. Он пылал светом. На верхней уровне оркестр играл вальс. Кружились пары, люди с бокалами шампанского прохаживались вдоль борта. Кто-то, свесившись, тяжело, со стоном блевал на корме в воду. Огромный плавучий город шел посреди полей в Волгу, в Каспийское море, к иным берегам, с иной, фантастической жизнью на них…
После той ночи Надя всегда тянула их на реку. Она не объясняла зачем. Она не просила их пойти с ней. Она просто в какой-то момент поднималась и шла в поле к реке. Никогда не оставляя ее одну, Вадя шел за нею. Королев подтягивался.
А еще один раз бригадир послал Королева с Вадей ночью в поле, пригнать грузовик, брошенный внезапно запившим водилой. Сначала все шло хорошо, но вдруг они скатились в низинку, там колеса замылились в масляном глиноземе, и, буксуя, машина стала зарываться в грязь, по оси.
Светила полная луна. Она ползла, смещаясь за перелесок. Вслед за ней склонялся зрачок Венеры. Блестели лужи в колеях. Стояло одинокое деревце на взгорке. В леске заливался соловей.
Машину они домкратили по очереди с четырех сторон, гатили каждое колесо. Бегали в лесок – рубить ветки. Глядя на Вадю и сам погружаясь по брови в грязь, Королев думал о пехоте. О том, как солдаты зарывались в землю, вращая ее на себя вместе с колесами полковых пушек.
И еще одно развлечение им устроил бригадир. Случилось это после того, как Вадя побрился. Брился он на реке, ночью, на ощупь – так: тихо зашел в воду по грудь, держа в руках коробок со спичками. Чиркнул спичкой и провел огоньком под шеей. Вся борода и часть шевелюры вспыхнула. Королев вскрикнул. Зашипев, Вадя опустился под воду. После он долго скреб себя ножичком. Подбирая лезвие оселком, правя о брючный ремень.
После этого утром он проснулся иным человеком. Его босое лицо, обрамленное бакенбардами, пронзительно напоминало чрезвычайно знакомый образ.
Королев мучился Вадей целый день. Целый день он не разговаривал с ним и все посматривал со стороны, пытаясь взять в толк, что же случилось.
Надя радовалась. Она подсаживалась к Ваде, хлопала его по плечу и, довольная, осторожно взглядывала на него в профиль.
– Уйди, Надька, чего пристала, – смущался Вадя.
Вечером в комнату к ним пришел бригадир. Он видел утром Вадю и тоже озадачился. Сейчас он зашел и молча склонился к Ваде, прикрепляя ему к груди какой-то листок.
– Вождем будешь. Герой! – пояснил бригадир, выпрямляясь от скосившегося на свою грудь Вади.
Королев опасливо приблизился.
На груди у Вади красовалась журнальная вырезка, пришпиленная гвоздиком к свитеру. Это был портрет А. С. Пушкина, кисти Кипренского.
Хоть Вадя и был темно-русой масти, но сходство было поразительным. Взгляд, правда, он имел мужичий – и хитрый, и тупой, и скрытный, и живой одновременно. Тем не менее его короткое туловище и крупная голова, сложенные на груди руки замыкали сходство с совершенной полнотой.
Результатом этого открытия стало то, что Вадя возгордился. Приосанился, обрел в коллективе отчетливую неприязнь, замешанную на почетном внимании. Он стал таким небольшим ритуальным вождем, окруженным насмешливым почетом.
Например, к нему подсаживался бич и спрашивал:
– Ну, похож ты на Пушкина, как сказывают? Не врешь?
Вадя охотно доставал из-под подушки наклеенный на картонку портрет Крамского, убранный в целлофановый пакет. Показывал, не вынимая, подержать не давал – и снова прятал.
Обретя популярность, Вадя стал получать приглашения забухать, или побыть в общей компании, развеять скуку. Не делая из него шута, тем не менее с ним обращались как с папуасским вождем, предназначенным для ритуального съеденья.
Вадя стал блюсти себя. Подстригать бакенбарды, бриться.
Бригадир принес хрестоматию и потребовал выучить несколько стихотворений. Об орле в темнице, о Лукоморье и о «выпьем, где же кружка». Стихи Вадя выучить не смог, но, сделав себе шпаргалки на ладони – и на резиновых мысках кедов, научился хорошо читать.
Сборища происходили на втором этаже опустошенной столовой. Столы и стойки раздачи были сложены баррикадой. Пыльное солнце заливало просторное помещение. Брагу разливали из никелированного граненого чайника. Блики играли на смуглых лицах бичей. Мутные столбики стаканов чинно стояли подле хозяев. Бражный мастер наконец давал отмашку чтецу. Вадя вставал и выносил вперед ладонь, будто собирался петь. Первый прихлеб приходился на строки: «Спой мне песню, как синица тихо за морем жила».
Когда, репетируя, Вадя начинал декламировать, Надя принималась плакать и бить его по руке. Он терпел. А когда уходил в компанию, шла за ним и все продолжала его стукать. Мужики просили его подобру прогнать, увести дурочку.
Надя боялась мужиков. Королев боялся Нади.
Наконец, она выкрала у Вади хрестоматию.
В день, когда Вадя, отметав и отбушевав, пьяный, так и не нашел хрестоматию и полез к Наде драться, Королев ударил его в челюсть, и когда тот поднялся, ударил еще раз. Вадя после этого притих, хотел ринуться прочь, но вернулся и сел на полати.
– Уходим, – махнул рукой Вадя.
– Давно пора, – согласился Королев – и увидел, как обрадовалась Надя, как засобиралась, доставая из-под матраса свои книжечки, поднимая разбросанные по полу обрывки.
ПО НАПРАВЛЕНИЮ К РЕКЕ
Дорога волнится на стыках плит.
Машины скачут на юг, поджимая колёса.
Бетонный тракт вздыбливается к горизонту.
В предзимнем небе ползут шеренги низких облаков.
Кюветы полны ряски, рогоза. Черная вода подрагивает от капель.
Машины с зажженными габаритными огнями, унося яростный гул шин, мчатся в шарах из брызг.
Над перелеском стая скворцов полощется черным флагом.