Королев остановился, не зная, как быть дальше.
И тут Вадя нагнулся, подобрал картофелину, осмотрел ее со всех сторон, сковырнул «глазок», взвесил и швырнул ее, с оттяга. Удар пришелся по лицу, Король шатнулся, закрыл рукой скулу, рот.
Вадя повернулся и стал уходить в поле. Горизонт, перелесок закачались перед ним.
Больные стояли у мешков. Кто-то замычал, загоготал. Проблеск интереса мелькнул в лицах. Сначала взлетела одна картошка, другая; скоро картошки посыпались градом. Больные широко отшагивали от мешков, швыряли недалеко, неточно. Смеялись дружно, если кому-то удавалось в кого-то попасть.
Несколько человек выбрали мишенью Надю. Стали бросать проворней. Число метателей росло. Броски были несильными. Надя вступила в игру. Она поддавалась, намеренно вышагивала навстречу, неторопливо увертывалась. Больные смеялись от удовольствия.
Казалось, что Надя вытанцовывает.
Король догнал Вадю, со всего ходу толкнул в спину. Тот упал, быстро обернулся навзничь, то подбирая ноги, то выставляя одну, загораживаясь от ударов.
– Ты что, сволочь, делаешь? – Королев ударил мыском по кому земли, куски брызнули в стороны, попали В аде по ногам.
В глазах Королева плыли слезы, щека пунцовела, вкус крови наливался во рту.
Вадя затравленно смотрел то на него, то в поле.
Королев не знал, куда деть злость, обиду, ему было боязно. Он боялся безобразности своей злости и не мог бить Вадю, понимая, что получил по заслугам… но вот эта затаенность гнева и его праведность – они волновали до трепета, он знал, что Вадя никогда не откроется перед ним словесно.
Поняв, что Королев бить его не станет, Вадя сел. Ровное лицо его стало озабоченным:
– Чего картошки разбазариваешь? Кто ж так садит? – сердито сказал Вадя.
Королев обрадовался:
– Да ты не понимаешь! Им польза – и земле польза. Им игра – нам труд. Мы потом возьмем тяпки и размежим на гряды! – Королев кричал на Вадю сквозь слезы, пиная комья земли, хлюпая носом.
Вадя не стал отвечать, двинулся обратно к коллективу. Больные, повалив, вытряхнув несколько мешков, бросили баловаться картошками и потихоньку разбредались. Надя тоже шла куда-то.
Королев постоял; потом побрел наугад по полю, но как ребенок бросился на землю, сел, заплакал.
Холод, постепенно сковавший его, притянувший к себе пах, влившийся в него, давший почувствовать нутро земли, медлительность неживого, – наконец заставил подняться. Оглянувшись, он примерился, куда направился Вадя, и пошел поискать его.
За рощей дорога сваливалась в овраг, проходя под высоковольтными мачтами. У обочины стоял столб, окозыренный табличкой: «Под ЛЭП не останавливаться. 600 киловольт. Под дождем не пересекать».
Перед лощиной ЛЭП круто поворачивала, на изломе удерживаемая столпотворением ферм. Решетчатые мачты стояли, как великаны в юбках, раскрыв друг другу объятия, с длинными гирляндами изоляторов из бутылочного стекла.
Каждую весну в овраг спускались рабочие и вырубали бурьян и кустарники, тянувшиеся к тяжко провисшим магистралям.
Воздух гудел и дрожал, наполняя волосы шевелящейся тягой. Одежда при трении пощелкивала.
В мокрую погоду все искрилось и свиристело от напряжения, насыщавшего воздух.
Вадя сидел на корточках в самой низкой точке оврага и пятерней расправлял поднявшиеся волосы.
Королев присел наверху.
Воздух под ЛЭП шелестел, будто в нем кишели стрекозы.
– Чего сидишь, делать нечего? – крикнул Королев.
Вадя помотал головой, стряхивая что-то.
– Чего делаешь? Скажешь, нет? – рассердился Королев.
– Голову чиню-чищу. Под электричеством из нее всякая мысль и тварь бежит, – отвечал Вадя, продолжая пятерней чесать подымавшуюся вверх шевелюру.
Королев прыжками соскочил вниз – и сел как Вадя. Волосы его тут же наполнились стрекозами. Он стал погружать в космы пальцы, ощущая плотный поток невесомости, устремлявшей их вверх.
Вадя кивнул на мачты:
– Видал, сколько стекла стратили.
– Ага. Могучая энергия здесь течет в проводах, – ответил Королев, специально не используя слово «киловатты».
– Работал я раз на стекольном заводе, – вдруг стал рассказывать Вадя. – В цеху чаны стояли, со стеклом плавленым. Жар кругом. Мочи нет. А поверху мостки шли. По ним электрик шастал. Печи-то электрические. Вот он и навернулся оттуда. Пыхнул только, даже пепла не осталось.
Королев замер. Образ безымянного электрика зримо растворялся в гирляндах стеклянных изоляторов, тянувшихся на несколько тысяч километров над великой пустой страной.
Поняв, что разговора не получится, Королев встал, но уйти не спешил.
С поля наплывала туча, смежая потемненьем глаз воздуха. Ближний край оврага пропал уже перед противоположным склоном, залитым прозрачным молоком, исчезли две мачты, край облака набежал на собственную тень, первые капли щелкнули по веткам, по руке, щеке, – как вдруг вверху щелкотание сгустилось в дребезг, пошел гул, гуденье, – и Королев, взглянув вдоль могуче провисшей оснастки, увидел, как огненный шар, диаметром в рост человека, с пышущим недлинным хвостом цвета закатного солнца, не спеша скользит от него ровнехонько по-над проводами. Блескучая банка с красными рыбками, как если смотреть прямо в распахнутые рыжие Катины глаза, – плыла в этом шаре…
Сначала он остолбенел, не зная куда деться. Он твердо помнил, что при шаровой молнии следует замереть.
Дух борьбы поднял его над землей.
– Дурень, пригнись, – посоветовал вдогонку Вадя.
Но Королев только азартней припустил по оврагу, он кричал что-то от восторга, пуще расталкивая тугой, щекочущий воздух, поскальзываясь на сыром валежнике, подпрыгивая, выбрасывая вверх к проводам руку, как баскетболист к корзине.
Прежде чем ослепнуть, Вадя успел увидеть, как рука, обвитая дрожащими жгутами разряда, соскользнула с проводов, взяла за голову, потрясла и подбросила Королева высоко в воздух.
После, лежа без сознания, Вадя видел много красных шаров, катившихся по полю, подлетая, опускаясь, оборачиваясь, вглядываясь в него, – и видел нагую женщину без головы, шагавшую выше леса. И страх ему был жестокий, и ужас.
Следующим утром, очухавшись, чтобы ни о чем не думать, Королев взял направление на солнце. Прикинув, что суммарное направление зигзагов, которые светило, следуя восходам и закатам, выпишет его телом, – приведет его в верном направлении, он ужесточил темп хода.
Поначалу его тревожил лес, но скоро он приноровился. Войдя в чащу, присматривался к сиянию, бившему сквозь верхушки, все время старался переносицей почуять его теплоту. Миновав дебри, вдыхал полной грудью весь окоем. Ему было легко. Он шел без оглядки день – и только на закате, взойдя на долгий пригорок, с которого открывался распашной лесистый дол, залитый теплым светом, разрушенный коровник, две дороги, менявшиеся колеями, – от удовольствия он решил оглядеться.
В самом подножье холма, на краю его длинной крылатой тени он увидел Надю и Вадю. Они брели порознь, препинаясь, отяжелев от усталости.
Поклявшись себе отныне никогда их не ждать, он ринулся дальше – вперед, за клонящимся к горизонту солнцем. За солнцем, впряженным в будущее, за весной, за хмелящим запахом отогретой земли, теперь врывавшимся ему в ноздри.
В календаре это как крыши конек, или – все равно что пойти по перилам на воздух упругий с подскоком. В лицах ни кровинки – чем меньше мути, то есть жизни, тем больше света.
С огромным, как воздух, ранцем, набитым шестьютысячелетьем, – плыть и плясать первоклашкой.
На ночном козырьке в полнолунье мне снилась собака, голый лес и поле озимых.
Серебряная собака тащила в зубах мой сон – мою кость, мой плуг кистеперый: чем чернее бумага, тем шире поле.
И в поле на бреющем грач летал. Сел, зорко прошелся по борозде, наблюдая, как добрые мягкие руки апреля кропили меня землей, теплой и мягкой: лоб, глаз светосилу, русский язык похорон, глинозема сытную ласку.
И муки мои тащила собака, припадая, и грач следил.
Нет у времени молвы.
И Господь заливает мгновение в половодье, где я Мазаем тысячу солнечных зайцев везу для тебя.
Когда я умру, ты закутаешься в солнечную шубу, как в конце аллеи в протуберанец.