Выбрать главу

Что ж, туристы данью отмазывают его от проводника, подбрасывают деньжат, ведут в вагон-ресторан, где кормят-поят, смущенно расспрашивая о плене. Вадя пьет и, чинно закусывая, сдержанно повествует.

Так он покатался вдоволь, пообтесался на вокзалах конечных пунктов, поспал-пожил в гостиничных вагонах, полных людей, для которых дорога стала домом, – пока не встретил Надю.

Надя появляется начиная с Токсово, где его сбросили с поезда. Поезд только набирал ход от станции, и, отряхнувшись, Вадя пошел обратно, ночевать.

Дежурный по вокзалу натравил на него ментов: «Говоришь, от поезда отстал? Сейчас ты и от меня отстанешь. Понял?».

Его несильно били, потом утром он шел по запустелому городу, покосившемуся, мимо старых дач с проржавевшей кровлей, заглядывал за заборы, осматривался, запоминая дорогу обратно, к вокзалу. В заброшенном саду, перебравшись через обломанную жердь, он ползал на коленях, собирал антоновку, крупную, с медовым просветом.

Солнце стояло, расплывалось в оторвавшейся от земли пелене тумана.

Яблони плыли по грудь в дымке. На том конце сада белая старая лошадь, качнувшись со сна, шагнула за упавшим глухо яблоком. Хрупнула им – и заржала.

Вадя поежился, огляделся – и снова заспешил за паданками.

Тогда он поел яблок вдоволь. Надкусывал с мягкого битого места – и упивался соком, слюной оскомины. И потом просто нюхал, вдыхал раз за разом, и благоухание не истощалось, и яблоко казалось ему богатым, очень богатым.

Это яблоко он не съел, положил в карман, а потом оставил на подоконнике в зале ожидания. Вадя имел такую привычку, и Надю потом научил: оставлять что-нибудь съестное в аккуратном месте, – так он делился. С кем? Не то с людьми, не то с Богом, – он не понимал, но делился, по закону.

И тут появилась Надя. Эта яблоня была ее добычей. По утрам она приходила к ней, брала из-под нее отборные плоды и несла на базар.

Надя подбежала к нему и толкнула. Он завалился на бок. Тогда она опустилась на колени и проворно поползла, подбирая в густой мокрой траве плоды, запястьем смазывая с них слизней, складывая в кучки.

Ваде за ней было не угнаться, он подсел к одной из кучек и стал выбирать оттуда помягче, по зубам. Надя подползла, похлопала его по плечу:

– Трутень. Ты трутень, – и засмеялась.

В Питере они продали два мешка яблок.

На электричках подались в Москву.

НАДЯ

IX

Надя была почти немой. Ей настолько было трудно выразить свою душу, что, страдая, все сильнее сжимая челюсти, она вдруг начинала жестикулировать: то ли показывая, то ли собираясь вколотить в собеседника то, что для нее самой так ясно, остро. Случалось, что Ваде и вправду попадало, и было больно всерьез. Надя, только еще больше расстроившись, отбегала, тяжело дышала, переминалась на месте, словно собираясь куда-то быстро идти, – и вдруг останавливалась, взмахивала рукой, сжимая и разжимая пальцы.

Стезей, коснувшись которой, Вадя невольно обрел сердце Нади, была его любовь к Высоцкому и Цою. Почти все песни первого («Семеныча»: так Вадя посвойски именовал поэта) он знал с детства, по магнитофонным записям, которые слушал с пацанами, прижимая плечом портативную «Весну». Творчество второго озарило его пэтэушную юность.

Вадя любил петь песни Высоцкого. Точнее не петь, а мычать. Он пел их и в плену, и когда стал ходить с Надей. Особенно с ней. Он пел редко, стесняясь. В парке, на вокзале уходил куда-нибудь подальше, за кусты, на дальний конец перрона, и там, будто камлая, начинал просто мычать, без мотива, и потом распевался, его густой баритон набирал силу, глубину, вырисовывалась даже не мелодия, а речитативный рисунок, совсем не похожий на известную песню, но вдруг представляющий ее с иной стороны, по-иному раскрывая ее пронзительно драматическую суть, словно бы обнажая смысл слов, теперь лишенных мелодической анестезии.

Это было удивительно – как неумелое исполнительское участие Вади превращалось в режиссерское соучастие в этой песне, – и Надя ценила это, и слушала с открытым ртом.

А послушав, хлопала его по спине:

– Артист!

Но он не сразу подпускал ее близко к себе, никогда не пел на заказ, по просьбе, – всегда махал рукой, сердился, прикрикивал на нее и, стыдясь – или священнодействуя, – уходил поодаль размычаться. И только потом, когда сам погружался в медитативное распевание сильных слов поэта, терял бдительность и, прикрыв глаза, садился, – она подбиралась к нему и замирала от восторга. «Парус! Порвали парус!», например, пелся Вадей почти по слогам, с неожиданными эскападами, и непонятно, как у него хватало на это дыхания.