На подступах к Коломне выбрался в Черкизово, купил фруктового кефиру, буханку черного, пообедал на понтонном мосту. Прогулялся по деревне. В церковь заходили старухи, деловито управлялись с костром свечей: сплавляли огарки, тушили, переставляли, соскребывали с латунных тарелочек сталагмиты воска. Зашел и он. Постоял, не зная, куда девать руки с хлебом и пакетом кефира. Ему неясно было, почему в церкви так темно, так тускло льются свечи перед образами. Вдруг толпа расступилась, пропуская священника, размахивавшего кадилом, и он увидел покойника. Лицо его было закрыто черным капюшоном. В стороне стояла крышка гроба. На ней к материи аккуратно были приклеены створки перловиц, составлявших косой андреевский крест.
Королев поспешил уйти из церкви.
У притвора разговаривали две женщины:
– Димитрия болящего отпевают, из Москвы люди приехали, – со значением говорила одна.
– Клав, а кто это – Димитрий? – спросила другая, потуже затягивая косынку.
– Святой был человек, в Песках жил. Сорок лет парализованный лежал. За людей молился, – отвечала ей первая, косясь на Королева.
– А в церковь, парень, с кефиром нельзя. Иди с Богом, – посоветовала она ему.
С холодами Королев вернулся в Москву, в Долгопе стакнулся с однокуром, что тот возьмет его потихоньку в сборочный цех – скрутчиком: свинчивать компьютеры, корпуса, детали – тайваньская контрабанда, пятьдесят долларов зарплата.
Так прошла зима. И склад, и сборка осуществлялись на втором этаже автоматической телефонной станции. Спал на стеллажах, за стойками с довоенными коммутаторами, находящимися на музейном хранении. Иногда вынимал штырьковые клеммы проводков в допотопной матерчатой изоляции и долго переставлял по гнездам, составляя наугад номер набора, бормоча: «Алё, барышня? Будьте добры 25-38-АГУ». Переставлял и буркал: «Соединяю». И, подождав, отвечал, чуть бодрее: «У телефона».
Ему нравились захламленный простор нового жилища, бесприкаянность округи, ноябрьская холодрыга и распутица Дегунина, белизна заснеженных пустырей, ступая по которым, превращаешься в точку, маячком выхватывающую впереди гурьбу голубей, взорвавшихся с летка над зеленой скрепкой гаражей; летучие паруса весенних занавесок, панельные дебри бело-голубых высоток, гул и вой электричек, трезвон и щебет детсада, распахнутость окраин, то встающих на дыбы бурьяном, то гонящих в спину к спуску в пасть оврага…
Третий этаж АТС занимала контора телефонных нимф. Нарядные, каждое утро они поднимались по лестнице, озаряя Королева, курившего на площадке с кружкой чая в руке.
Одна из них как-то попросила прикурить – и через неделю он перебрался в Сокольники, на семнадцатый этаж, над парком, где они по выходным выгуливали ее кокер-спаниеля. На обратном пути пес непременно находил глубокую лужу, замирал в ней по уши, и Катя совестила Джонни, грозила, хлестала по земле прутом, прося выйти, и Королев после, пронеся в охапке, мыл в ванной это шелковистое животное, от которого пахло гнилым сыром, но это ничего: в будни пса выгуливала и отстирывала матушка Катерины.
Закончив исторический факультет МГУ, Катя работала англоязычной телефонисткой-диспетчером в бюро, поставлявшем интимные услуги иностранцам. Мама содержалась ею в уверенности, что дочь работает экскурсоводом. Звонки поступали из дорогих отелей. Катя не только снимала заказы, но и при необходимости выезжала как переводчик.
Королев часто оставался с ней на ночные дежурства. Дважды пьяный охранник стрелял в потолок над их головами. Бедовое время захватывало, пьянило, перемалывало всех. Волна шла за волной, к мнимому прогрессу: «челноки» сменялись «лоточниками», бандюганы – ментами, бизнесмены – гебухой. Интимное агентство было семейным бизнесом, им владела супружеская пара: муж – помреж с «Мосфильма», жена – университетский преподаватель. Для повышения качества услуг они регулярно давали объявления о наборе в модельное агентство. На собеседовании проводились фотопробы и разведка по склонности. В обязанности Кати входило выйти покурить на лестничную клетку – осуществить предварительный отбор: во избежание душевных травм и растленья.
Некоторые девочки были с матерями. Она отводила настороженных мамаш в сторону и громким шепотом сообщала, что они привели своих дочерей в бордель. Очередь на какое-то время редела.
Весной они ездили на дачу в Томилино. Перед Пасхой развозили гвоздики на Введенское кладбище, на Армянское. Ему нравилась эта старая московская семья, с долгой несчастливой судьбой, иссеченной войнами и репрессиями, с антресолями, набитыми археологическим достоянием нескольких эпох убогого быта, мотками витых проводов в матерчатой изоляции, коробками, полными семейных дагерротипов, картонных открыток с видами Альп и чистописью на оборотной стороне, где прадед Феликс Бальсон, инженер паровых котлов, сообщал о своем путешествии по Швейцарии и велел кланяться тем и этим.
Дача в Томилино была семейной реликвией из прошлого века. Покосившийся бревенчатый дом оказался полон скрипучих призраков, иногда из пустого креслакачалки в углу веранды внимавших веселью, кипевшему за столом под низким абажуром. В ветхих платяных шкафах тлели брюссельские кружева, которые нельзя было взять в руки: воротнички свисали подобно большим бабочкам – с них, казалось, сыпалась пыльца праха. Задичавший сад был наполнен просторной таинственностью, кладка дров, затянувшихся мхом, возникала в его дебрях, дощатый нужник имел прозвище – «Иван Иваныч».
Ездили купаться в Люберецкий карьер, утопший в отвалах песка под сосновым лесом, заплывали на островки, целовались в ивняке до исступленья и, обсохнув общей кожей, гнали «велики» галопом по корням на тропе, и пока собирали на стол, Королев бежал за бутылкой кагора.
Вечером играли в «верю – не верю», гуляли по поселку, бросали камушки соседскому пуделю Флику (неутомимая, вероломная помесь макаки и терьера), топили печку, задвигали вьюшку, мать Кати, наконец, протерев очки, гасила папиросу и шла укладываться в дальней комнате за шкафом с кружевами. В окна веранды наползали звезды – прислушавшись, они стелили на пол два каремата, становились на колени и, срывая одежду, сходились в безмолвной схватке.