Оставалась еще у него до поры компания из трех человек, для приобщенья к новому государственному строю поступивших в Школу международной экономики, – время от времени он наезжал к ним в общагу, где-то на «Октябрьской». Поездки эти, как правило, заканчивались игрой в «мафию» – ночь напролет, или – в шахматы, на деньги.
Последний друг, покинувший Королева, был ему особенно близок. Высокий, тонкий, красивый, горячий, чуть сутулый Эдик Симонян был сумасшедшим, подчас несносным, но неподотчетная симпатия Королева всегда действовала безотказно. Вообще, сумасшедшими его было не удивить: те или иные степени маниакально-депрессивного психоза были так же часты на его факультете, как грипп. Чересполосица циклотомии мотала всех поголовно по пикам эйфории и провалам беспричинного горя. Умственное переутомление, взвинченное бурей гормонов, многих подталкивало к краю безумия. Зимой третьего курса, в самую тяжелую сессию на Физтехе, через психдиспансер Яхромы в академический отпуск отправилась четвертая часть всех его однокурсников.
Королев всегда следил за психиатрической гигиеной. Лучшим заземлением для него была физическая нагрузка: волейбол, баскетбол, футбол по колено в снегу, до упаду, каникулярные походы, изнурительные и счастливые; девушки, случалось, с благодарностью, как трава росу, принимали в себя его буйство.
Эдик аристократически брезговал совмещать сдачу теоретических минимумов с физкультурой – и к концу четвертого курса заработал смещение сознания в религиозную сторону. Выражалось это сначала в его философии, развиваемой в коридоре общежития факультета общей и прикладной физики (мол, познание суть гордыня, а стремление к вершинам теоретической физики, выстроенное еще со времен Ландау на поляризации – кто умный, а кто дурак, – дерзновение низкой нравственности), и затем – в скитальческом поведении. Аскетически исхудавший, с мученическими кругами под глазами, своими воззваниями неофита он приводил однокурсников в трепет. Однажды унылые соседи прогнали Эдика из комнаты, – и приютил его Королев. Вдумчивой беседой он осадил его воспаленные речи, и когда соседи остыли, водворил на прошлое место.
С этого началось их приятельствование, далеко не сразу развившееся в дружбу. Не виделись они несколько лет, и однажды, когда Королев из ностальгии заехал прогуляться в Долгопу, он встретил Эдика. Жил тот по-прежнему в общаге, преподавал на кафедре теоретической физики. Они обрадовались друг другу и остаток дня проходили по Москве. С тех пор часто гуляли вместе – и сдружились не на шутку. Эдик говорил тихо, с глубинным горением, – и Королев слушал теперь бережно, осторожно подхватывал, но все-таки одновременно думал свою отдельную трудную мысль. Эдик рассказал ему, как одну зиму прожил в Ереване, у брата, сколько там было горя, униженья, нищеты. Как было холодно, как они воровали из заброшенных квартир мебель – на дрова, как налаживали «буржуйку», как брат однажды кинулся на него с топором, – потому что Эдик замучил его разговорами о покаянии…
Однажды, разговаривая, они дошли от Воробьевых гор до Водников и на закате купались в Клязьминском водохранилище. Обсохнув, Эдик достал из рюкзака буханку, вяленого леща с лопату и персиковый сок. Королев навсегда запомнил наслаждение, с которым – после такого восхождения духом – он сыпал серебряной шелухой, срывал с хребта полоски просвечивающего от жира мяса, протягивал другу, как разломил пополам буханку, – и как, насытившись, они легли, глядя в бледное небо, высоко рассекаемое виражами стрижей, и закурили… И как потом пешком шли в Шереметьево-2, как высился за обочиной строй медвежьей дудки, как вышли они к посадочному коридору, означенному красно-полосатыми мачтами, батареями прожекторов, – и долго высматривали в рассветном небе серебряный крестик самолета, полого дымившего с посадочного склона над полями и лесом вдали, над широкой просекой на подлете, как, бесшумно нарастая тушей, шевелясь, подкручивая подкрылки, пропадал громадой за бетонным забором, как дико взвывали на реверсе двигатели… И как завтракали по институтской памяти в рабочей столовке аэропорта, на четвертом этаже (подняться на бесшумном лифте), где однажды Королев познакомился с группой шведов, транзитно дожидавшихся утреннего рейса. Среди них оказался актер, снимавшийся у Тарковского в «Жертвоприношении», – милый вдумчивый человек. Полночи они простояли перед темным панорамным окном, выходившим на взлетное, полное дрожащих огней поле, разговаривая на простом английском о простых вещах, – и на память у Королева остался альбом нефигуративной живописи на шведском языке…
Следующей весной Королев проводил Эдика в недавно возрожденный монастырь под Чеховым – на послушничество. Летом Королев ездил к нему однажды. У ворот монастыря они постояли в неловкости. Королев все хотел его расспросить, но Эдик молчал, уставившись в землю, и время от времени повторял: «Всё хорошо, Лёня. Всё слава Богу». Королев тогда раздосадовался: «Да чего ты заладил», – махнул рукой и пошел к остановке, не оглядываясь. А сев в автобус, увидал, что Эдик все еще стоит у ворот – высокий, смуглый, в рясе, которая очень шла к его стати, – и как, отплывая за стеклом, вдруг поднял глаза и украдкой перекрестил дорогу. Зимой Эдик сообщил письмом, что принял постриг. А в марте он сидел на кухне Королева, в гражданском платье, курил и беззвучно плакал.
Пожив у Королева, Эдик засобирался в Ереван. Да и Королю с ним становилось все трудней и неспокойней. Например, он стыдился в его присутствии приводить домой женщин, возмущавшихся к тому же, что это за чудик живет в кухне, – голой в ванну не проскочить. Наконец насобирал ему денег на билет – и проводил в Домодедово. При прощании Королеву стало явно, что Эдик решается сказать что-то важное, но Королев отступил, махнул рукой и повернулся к выходу…