Именно на планы стоит разложить роман, чтобы лучше его понять и оценить: идейная значимость образа в романе вовсе не совпадает с отведенным для этого образа местом в повествовании. На вершине окажется образ «ряженой революции» как аллегория «сонной одури» нашей истории. Неподлинность, театральность современного цивилизованного быта выглядит тогда уже как развертка метафоры «ряженой революции». Театру прогресса противостоят рифейцы-хитники, мечтающие попасть во внимание сил, подлинно управляющих миром. Мифологический сюжет, проглядывающий в любви талантливого мастера по камню Крылова к Тане, уподобленной Хозяйке Медной горы, становится в этом контексте уже не проклятьем, как порой кажется, а благословенным подтверждением причастности героев к подлинным силам рифейской земли. Представив роман в виде такой схемы, мы с удивлением видим, что планы любви и рифейской мифологии в романе второстепенны, служат только подтверждением, продолжением главной идеи. Между тем в повествовании они выдвинуты на первый план, так что в сравнении с богато развернутыми сюжетами любви и языческой мифологии та же «ряженая революция» выглядит второстепенной, не сразу понятной завязкой: на обширном небе любви появляется точечная муха Истории.
В том и сложность романа, что конкретное (любовь, образные поверья рифейцев) лучше удалось Славниковой, выполнено цельно и изысканно, но для автора имеет смысл именно на фоне не очень послушного ее воле, смутно ощутимого абстрактного (мировая история и русская революция).
В «глобальной консервации новизны», по Славниковой, виновата «мировая молекула» бизнеса и науки. Стагнация исторического бытия России, таким образом, вписывается в глобализованный тупик всех покоренных цивилизацией стран. В кармане мировой науки лежит готовый к воплощению «дивный» мир, в котором наконец станет возможным накормить пятью хлебами все население Земли. Однако это сделает бессмысленным само существование накормленных: к чему жить, если все ценности уже созданы, все произведено, всего хватает, счастье дано в порошках, прекрасное сияет на кончиках скальпелей? Цивилизация близкого будущего похожа на рассказывающую о ней бизнес-леди Тамару: такая же в ней тяжелая, золотая, убийственная, никому не нужная щедрость. Чтобы предотвратить золотой век смерти человечества, прогресс приходится остановить. А производство нового заменить воспроизведением опробованных моделей людей и жизни. В мире 2017 года все похоже на то, чего мы ждем, но оно по сути извращено: книги выпускают, чтобы незаметно было отсутствие по-настоящему новой литературы, женщины сплошь стары сердцем и юны целлулоидным лицом, президенты похожи на Путина, а граждане пьют в кафешках «из одноразового зыбкого стаканчика синтетический сок». Анекдотичная история «прекрасной гробовщицы» Тамары в этом контексте выглядит одновременно и продолжением, и неудавшимся восстанием против неподлинного мира победившей внешности. Конечно, идея Тамары переосмыслить похоронный ритуал, ради живых добавив в него радости и красоты, философски нелепа, да и возмутительна — непониманием глубочайшего значения страдания, его благой нерасторжимости с жизнью человеческого духа. Но после сцены освистания Тамары в телешоу «гробовщица» становится фигурой трагикомической: желая соблюсти дух времени, материально модернизировав самый консервативный обряд, она невольно посягнула на театрализованность, похожесть как принципы современной ей жизни, за что и пострадала.
А вот «ряженая революция» переживает обратное осмысление. Она сначало выглядит логичным воплощением неподлинности мира, способного только на повтор, отчего люди, надевшие в честь дня города костюмы бело- и красногвардейцев, обречены на дубль прежней гражданской бойни. Долгое время автор настаивает на том, что эта ложная, ничего не решающая стычка — просто глюк по «логике вторичного мира». Однако итог романа вместо нового витка дурной исторической спирали России дает нам почти быковское распрямление истории в неизвестность. Революция, хоть и ряженая, оказалась ответом на давнее духовное требование нации. «И все-таки это не походило ни на народный бунт, ни на военный путч. <…> Вирус Истории, давно, казалось бы, подавленный и усмиренный <…> распространялся в гражданских толпах. <…> Каждый, подхвативший болезнь, был уже не тем, кем казался, кем выглядел и кем себя считал. Каждый мог теперь стать совершенно другим человеком, с неожиданной судьбой, с неопределенностью во всяком завтрашнем дне. Никакими карантинами нельзя было теперь сдержать события, грозившие, без всякой логики и пользы, кроме логики и пользы самого исторического движения, тряхнуть цивилизацию. Эпидемия Истории распространялась по Москве — и люди искали своих, надеясь собраться вместе перед отправкой в будущее» (курсив здесь и далее мой. — В. П.). Это обещание очищения через историческое действие, этот театрализованный сдвиг толп, поколебавший декорацию, это — через абсурд симуляции — освобождение от глобальной повинности театру выглядит поздней поправкой автора. В контексте романа «ряженая революция» не могла быть ничем иным, как предельным выражением мирового исторического тупика и дурной российской цикличности. Но внезапно Славникова нащупывает за злободневными образами — какую-то новую актуальность, и логика сюжета нарушается, ожидаемое уступает место немыслимому. «Можем вернуться не в ту страну, из которой уходим», — замечает впервые отправившийся в рискованную экспедицию мастер Крылов, и его слова вполне созвучны финальному тревожно-радостному обещанию неизвестности в романе Быкова.