Помню ощущение священного ужаса, с которым многие восприняли публикацию «Алхан-Юрта», более позднего и зрелого, чем «Десять серий о войне», произведения Бабченко о Чечне. Открыв тему войны толстожурнальной аудитории, повесть тут же закрыла тему смежную: под запретом оказалось обсуждение новой военной прозы с художественной точки зрения. «Я верю, что солдату Бабченко и его товарищам было голодно, холодно, страшно, мучительно. Только вера эта к его тексту касательства не имеет. Это называется “играть на теме”. Играть беспроигрышно, ибо любой разговор о “литературе” упирается в: “А ты в Москве сидишь”» (Немзер А. «Флейта в расстроенном оркестре» // Время новостей. 2002. 12 февраля), — Немзер восстает против логики, которой придерживались в то время многие знакомые мне читатели. Повесть была первым словом, дошедшим до нас оттуда, с той стороны нашей, современной, не раскниженной, не окиношенной, не расковырянной в школьных сочинениях войны. В повести ценной была реальность, а не какие-то там образы или стиль. Текст, значимый как свидетельство очевидца, текст, ложащийся на стол цельным куском боевой земли, текст-крик — разве анализ его не превратился бы в откровенное надругательство над предъявленной в нем болью?
Бабченко был подавлен реальностью войны. Полз по войне таким придавленным куском зеркала и — отражал.
«Кажется, что именно Бабченко из всех дебютноопубликованных — самый естественный, ненадуманный и честный, а значит — его проза действенна», — пишет Евгений Иz в журнале «Топос» <http://www.topos.ru/cgi-bin/article.pl?id=1093&printed=1>; от 9 апреля 2003 года). Критик не замечает, что естественность, ненадуманность, честность и — главное — действенность есть характеристики журналистского мастерства, но никак не литературного искусства.
Сверхзадача прозы Бабченко именно журналистская: донести правду очевидца до людей, имеющих самые смутные, путаные и даже ложные представления о предмете сообщения. В «Десяти сериях о войне» это очевидно. Десять зарисовок об авторском опыте войны остры — но не свойство ли это самой описываемой реальности? Очевидец талантлив как очевидец: достает из памяти самое драматичное, поразительное потому, что правдивое. Посмей Бабченко что-то выдумать, реорганизовать свои впечатления, перекроить реальность под некий замысел — как знать, может, читатели на него и обиделись: что, мол, это за литературщина, долой игры с нешуточной темой.
«Алхан-Юрт» — произведение уже более художественное. В нем есть и внезапный сюжетный поворот, и образ главного героя, и цельно-повествовательная, а не составленная из фрагментов, композиция. В ней и язык уже более образный, щедрый на развернутые метафоры.
Описание военного быта — одна из наиболее сильных, впечатляющих сторон повести. Мы вместе с героем узнаем, каково это доподлинно и посекундно — быть на чеченской войне. Очевидец раскрывает нам глаза на далекую, но нашу, из наших вечерних новостей, войну. Федеральная трасса «Кавказ», «та самая, про которую он так часто слышал в новостях», оказывается «обычной провинциальной трехполоской, давно неубираемой и неремонтируемой, разбитой воронками и заваленной мусором и ветками, жалкой, как и все здесь, в Чечне». Мотивы военной жизни однообразны и длительны, чередуются, создавая в итоге однородную по тоскливому цвету картину: грязь, жирная и липкая, повсюду грязь; дождь, голод, нет чистой воды, не присылают еды; усталость, страх. Это — то, что осталось за телекартинкой. Это — то, о чем скучно писать в заметках из горячих точек. Это — повседневная правда войны.
Повесть значима как протест против чеченской кампании. Публицистический пафос, в романе Прилепина скрытый, тщательно отмеренными долями инкрустированный в повествовательную плоскость, у Бабченко подчеркнут и неприкрыт. Это смело — и немного топорно. «Действенно».
Критика политики Ельцина, замечание о военачальниках, бездумно отправляющих своих солдат в бой и на чужих смертях наживающих славу героя, история многих и многих ребят, рано и против воли отданных в жертву всегда голодному идолу войны. Герой обвиняет не только власть, но и весь «гражданский», далекий от тягот войны мир. Немзер точно уловил скрытую интонацию повести: претензия, жалоба. Повесть вынуждает каждого из живущих вдали от забот войны — покаяться. В том, что не они сейчас мерзнут, голодают, боятся смерти, — не они, а за них: «Это сейчас домой хочется так, что мочи нет, а там… Там будет только тоска. Мелочные они все там, такие неинтересные. Думают, что живут, а жизни и не знают. Куклы…»; «… в том мире есть время работать и время веселиться. Это только в этом мире всегда — время умирать. Сидя в окопе, кажется, что воюет вся земля, что везде все убивают всех и горе людское заползло в каждый уголок, докатившись и до его дома. Иначе и быть не может. А оказывается, еще есть места, где дарят цветы»; «Ольга, Ольга! Что случилось в жизни, что произошло с этим миром, что он должен быть сейчас здесь? Почему вместо тебя он должен целовать автомат, а вместо твоих волос зарываться лицом в дерьмо? Почему? Ведь, наверное, они, вечно пьяные, немытые контрачи, измазанные в коровьем дерьме, — не самые худшие люди на этом свете. На сто лет вперед им прощены грехи за это болото. Так почему же взамен они только это болото и получили?».