- И о чем же вы говорили?
- О чем? О звездах, о Картуне, о тишине, о далеком тарахтении трактора за рекой Иман. Как прекрасно жить, и что не надышишься этим ночным воздухом. О любви.
- А она тебя любила?
- Еще бы. И при том она всегда приходила в своей самой коротенькой юбочке. Мне нравились ее стройные ноги.
- А ты ее любил?
- Мне нравился ее спокойный голос, рассудительные слова, поблескивающие в темноте глаза, влажные, теплые ладони. А какая сладость была пить ее поцелуи. От нее шел запах дикой груши.
- И это длилось все лето?
- Нет, прошлая весна и лето, даже не все лето, а только в начале, да, когда зацвели пионы, ее уже не было. Они увезли ее, вернулись на родину, далеко, десять лет копили деньги. Она в том году окончила школу, это было ее последнее лето. Я знал ее отца, иногда видел его на трелевке в тайге, она любила его. Забрали они ее с собой.
- И что же, все лето вы сидели на скамейке?
- За рощей была дорога, она спускалась от поселка в долину. Там были покосы, луга. Мы оставляли у дороги свою обувь и бродили по росной траве до тальников у реки. Когда вдвоем, земля приобретает какое-то таинственное очарование. Летучие мыши в ночи тенью порхали среди вспыхивающих живыми искорками над землей светлячками. Она ныряла в траву и рвала для меня саранки. И теперь, видя даже днем эти желтые ладошки лилий в траве, я ощущаю те ночи, свежесть ее лилейных волос, теплоту ее шеи и дышащей груди, ласковость сомкнутых рук.
- И это все?
- Молчи... Никто не звал меня так за собой, то прильнет и поцелует, то отпустит руки и отбежит, тихо рассмеявшись, позовет. Присядет в траве на колени, и цветы по одному разбросает, чтобы я собирал, и в награду целует, не поднимаясь с земли. И когда я весь мокрый, как и она, от росы, становлюсь пылающим огнем, когда земля ко мне поднимается, и томительно просит упасть, в этой колдовской ночи остается для меня только она. А потом, когда в глазах собираются звезды над головой и ночная сырость охлаждает спину, и рука разжимает смятую траву, ее ладонь гладит мою щеку, и она приподнимает голову от моей груди, и ее губы говорят серьезно и по-детски наивно: "Улетела она, наша летучая мышь, а здесь под сердцем остается любовь к тебе. Как я тебя люблю, наверно, больше, чем себя. Ты никогда не забывай, что тебя любили. - Тебя, никогда".
- Зачем ты все это мне рассказываешь?
- Не знаю. Наверно потому, что ты слушаешь. У каждой местности свои события, так же у людей, живущих там, передающих себя из поколения в поколение, судьба повторяется по кругу. "Что было, то и будет, и что делалось, то и будет делаться, и нет ничего нового под солнцем".
- Ну а потом, вы шли домой? - перебил он мою мысль.
- Иногда останавливались на дороге и наблюдали, как лягушка прыгает темной кляксой, распластываясь над дорогой, пора любви у нее. Всё. Мне надо работать.
Воспринимает он Натали через свою восторженность, и свои страсти переносит на нее, а может у нее свои небольшие заботы, спокойная жизнь. И все его неудачи покорить ее, совместить свою пылкость и ее жизнь, в конце концов, обречены на неудачу.
Женщина не принимает жертву, она не собирается становиться в нашу, мужскую, трагическую позу. Нас постоянно обманывает эротическая страстность нашего ОБРАЗА ее, а не ровная сексуальная натура любой женщины. А какое горе юноше приносит его, казалось бы, покорная, подруга, когда на стороне утверждает свою личную сексуальность. А с другой стороны, женщины, которых мы находим через наши сторонние знакомства?
Нет. Мы, мужчины, предпочитаем женщин, находящихся в свободном поиске. Миром правит панмиксия, и женщины интуитивно чувствуют это.
- Он наверно и любит меня, но по-своему. Мне все кажется, что это обман. И он понимает это, и мучается. Хочет быть искренним, но как только становится им, то тут же появляется фальшь.
- Жизнь наша - пьеса. Я и режиссер, выдумывающий по ходу пьесы, и актер, играющий одну из ролей в пьесе, которую выдумал режиссер. Я и зритель, смотрящий на актера и на других актеров, играющих пьесу, выдуманную режиссером.
- Он нетерпим. Кажется, он ревнует меня ко всем, выдумывает и ревнует к выдумке своей. Самолюбив и эгоист. - Она не слушает меня.
- Говоришь не о том.
- Но почему со мной! - Теперь она смотрит перед собой, на море.
Большие печальные глаза, когда она вскидывает их на вас, словно вспыхивают лучистыми звездами. Глубокие, как тайга на перевалах, когда видишь простор сопок, где застывшие волны теряются в глубокой дымке, где-то там - море.
Не зря ее предки появились в этих местах, били зверя, рубили тайгу, раскорчевывали и распахивали землю, наводнения смывали первые урожаи, тогда они уходили дальше, в сопки, разводили пчел и пятнистых оленей, до сих пор в тайге можно встретить проржавевшую колючую проволоку, поглощенную стволами деревьев. В Глазковке, самом дальнем кордоне заповедника, от Преображения часов шесть-восемь хода по морю на "прогрессе" в хорошую погоду, иногда правда, приходится ночевать в Тачин-гоузе в бухте Кит, дом еще остался, Поносова, последнего "помещика", кого босяки во главе с "комбедовским" "председателем" Горовым в -28 году раскулачили. Спать голодранцам не давало чужое золото, пока не порушили и пожгли крестьянские хутора, "влассь поменяли". Так там, в тайге, у него даже отапливаемая зимой, застекленная оранжерея была, где росли кокосовые пальмы и бананы.
Предки Наташи, до организации Каплановым в -44 году заповедника, жили в верховьях Сяухи. Рядом с домиком кордона, за поляной под сопкой черные бревна сгоревшего дома, а в тайге, в стороне от ручья, посередине явно приподнятой искусственной земляной платформы, глубокий, как устье шахты, широкий аккуратный колодец из тесаного бутового камня. Бабка Василенчиха, этот восьмидесятилетний гренадер в юбке, - ее двоюродная прабабка, - до сих пор живет на пасеке в ложине, где перевал к морю со стороны Сяухи на бухту Лянгуеву, и дальше на Паши-гоу.
Натали перебирает конец косы тонкими крепкими пальцами, рельефные мышцы рук, привыкших к работе на огороде, таскании тяжелых ведер с водой от колонки.
Натали заботливая сестра своих двух младших братиков, шалунов и непосед, достается же ей от них, они таскают ее за волосы, копируя пьяного Шмару.
Отец ее, резкий и крепкий, небольшого роста, весь сухощавый, мускулистый, с атлетическим торсом, немногословный, любящий выпить. В пьяном состоянии начинает проявлять свой гонор, может гонять жену и дочку босиком по снегу зимой.
Старожилы поселка - это не "местные", которые здесь только во втором поколении. Старожилы живут в домах-бараках, крашенных зеленой казенной краской, вдоль верхней дороги, что идет по гребню, где на пологих безводных склонах огороды с картошкой и подсолнухами, за ветхими заборами, покрытыми мхом от постоянных туманов с бухты и обтянутыми пыльной делью, что вяжут женщины с Бурьяновки для рыбаков Тралового флота Преображенья. По верху редко проскочит машина, местные предпочитают мотоциклы с колясками, туманным утром слышится их тарахтение, мужики разъезжаются по делам. Кирпичные пятиэтажки, двухэтажная общага сталинской постройки, деревянная школа и новый Клуб Моряков внизу, а над бухтой протяжный гудок маяка вторит на Ореховом острове у входа в залив, где село Соколовка, что разбросана за гребнем сопки по широкой долине вдоль берега моря, книзу крутого обрыва в устье реки, у моря виден деревянный мост под скалой. Заборы летом заплетены дурьяном с колючими зелеными шишками, белым вьюнком, густо пахнущим в ночи, полынью и крупнолистным лопухом-татарником. Бесснежными зимами между заборами ветер гоняет сухую, мерзлую пыль.
Тело у нее великолепно, это не городские девки с белой кожей и мягкими, как тесто руками и плечами, розовенькими сосочками грудей, словно глазки кошечек-альбиносов. Красивые девчонки рождаются у красивых отцов.
Волна облизывает камни и ее крепкие, стройные ноги, огибая их, шурша, заливает полоску песка между валунами. Стайка уток-нырков вылетела из-за скалы и, не снижаясь, полетела над морем в сторону поселка. Потом вдруг приглушенный крик отчаяния: