— Да, неплохой, — откликнулся Натан.
Братья пошли рядом, снова через клеверное поле, — теперь по нему пробегали длинные тени. Половину пути преодолели без единого слова — молчание равных, сильных людей, умеющих общаться на языке, что куда убедительнее слов. Тишину нарушало лишь позвякивание монет в кармане у Эдди — тридцать пять центов. Вдруг Эдди внезапно остановил рукой Лоуренса.
— Знаешь, давай пойдем по этой дороге. — И кивнул головой в правую сторону.
— Но домой — по этой, Эдди.
— Знаю. Пошли в город — купим себе мороженого с газировкой. Клубничного мороженого с газировкой.
Хозяин
Портняжная мастерская Гольдштейнов находилась в подвале их дома. Окна наполовину возвышались над тротуаром, и в любую погоду из них вырывалась тоненькая, шипящая струйка пара — это мистер Гольдштейн орудовал своим паровым гладильным прессом.
Гольдштейны были нашими домовладельцами. Миссис Гольдштейн, не жалея усилий, отчаянно возилась с бесчисленными закладными, банковскими займами и умела, по крайней мере визуально, сохранить видимость процветающего дома, хотя сама она, миссис Гольдштейн, не вложила в свою собственность ни цента. Квартплату всегда собирала с особой гордостью, свойственной крупному домовладельцу. Невысокого роста, черноволосая, с черными, жадными глазами и прямой, стройной фигурой, она с особой пунктуальностью собирала деньги у всех своих жильцов — десяти семей, проживающих в холодных, тесных квартирках. У нее был резкий, неприятно пронзительный голос, и, Боже, горе семье, которая не приготовила плату к третьему числу каждого месяца. Честила она их на чем свет стоит, произнося зажигательную, не чуждую ораторскому искусству обвинительную речь, которая громко раздавалась по всему дому, и позорила этих нерадивых жильцов до тех пор, покуда не получала от них причитающуюся ей плату.
Миссис Гольдштейн заправляла и в портняжной мастерской: приходила к клиентам за заказами и относила им готовую одежду; составляла сметы, платила по счетам, собирала деньги. Когда клиент спрашивал у мистера Гольдштейна, сколько он просит за тот или иной заказ, он, пожимая полными плечами, поворачивался к своей швейной машинке, тихо бросая:
— Поговорите об этом с моей женой.
Мой отец сравнивал его с ослами, которые послушно ходили по кругу, приводя в движение жернова мельницы в сельской местности; правда, по его мнению, Гольдштейн куда жирнее их и с ним не столь учтиво обращаются.
Мистер Гольдштейн просто потрясающий человек. Свой громадный, оплывший жиром живот он нес впереди себя, как несут тяжелую корзину. Старался не терять равновесия на своих коротких, маленьких ножках, для чего ему приходилось отбрасывать голову назад, и порой казалось, что он весь дрожит под тяжестью собственного веса. У него, по существу, не было шеи, и, когда он работал над своим паровым прессом, пот обильно стекал по его покатым, полным щекам, минуя несуществующую шею, прямо под рубашку, оставляя на ней большие жирные пятна. В мистере Гольдштейне был какой-то пробел, что-то несвойственное человеку, — казалось, что все его мысли, все эмоции глубоко упрятаны под толстым слоем жира и у него недостает сил преодолеть такую преграду, продемонстрировать их окружающим. Мышцы у него на лице постоянно дрожали, как ноги у пьяницы, и на нем всегда царило апатичное выражение, словно ему ни до чего нет дела. Вся его эмоциональная энергия расходовалась на дикие вопли, когда он принимался орать на нас, пацанов, если мы, играя, пробирались во двор за его квартирой.
Однажды вечером он, пыхтя, долго гнался за мной, и я был вынужден вскарабкаться на шест для просушки одежды, на самый верх, — а это высота на уровне третьего этажа. Он стоял у его основания, задрав вверх голову, и всячески поносил меня на своем гортанном идише, тряся изо всех сил не такой уж устойчивый шест. Я вцепился в него, как кошка, загнанная на дерево, а он, словно безумный, продолжал раскачивать спасительный шест. Помню, я был сильно удивлен, что мистер Гольдштейн наконец проявил свои эмоции — сильно разгневался на меня, — чем подтвердил свое сходство с остальными особями рода человеческого.
Обычно он работал на прессе допоздна, выпивая при этом невероятное количество бутылок содовой и постоянно потом рыгая от бурлящего в животе газа. У него красное от пара лицо, а руки постоянно влажные от пота. Он пил воду из горлышка, прямо из бутылок, таких больших, пузатых бутылок, которые он потом выстраивал в ряд на подоконнике. Их оттуда было очень удобно красть, и мы относили их в аптеку на углу, зарабатывая на этом двадцатипятицентовик. Если миссис Гольдштейн была поблизости, мы не осмеливались проводить свои грабительские рейды и бутылки, как всегда, красовались в своем стройном ряду. Деньги — единственная священная вещь в религиозном материализме миссис Гольдштейн, — а никель, как ни крути, все же деньги, даже пенни. Если ей удавалось засечь юного хулигана, выхватившего из ряда бутылку, она в воинственном настроении наносила визит родителям воришки и принималась осыпать страшными проклятиями фамильное семя всего дома, из которого пророс такой маленький негодяй, которого, совершенно естественно, ожидает бесславный конец.
Мы все, конечно, побаивались миссис Гольдштейн. И не только дети. Клиенты всегда опасались торговаться с ней по поводу цен, и это при цивилизации, в которой умение торговаться стало второй натурой и такой отличительной важной чертой, любовно воспитываемой, как, скажем, скорость бега у чистокровных лошадей.
Жильцы предпочитали голодать, не покупать уголь для своих печек, лишь бы не слышать ужасных проклятий миссис Гольдштейн, щедро рассыпаемых на этих подонков из гетто, что не платят за квартиру.
Она ухитрялась расходовать гораздо меньше на еду, чем любая женщина в их квартале, потому что продавцы на рынках, не в силах выдержать ее яростного напора при торговле, вяло спорили с ней и часто уступали.
Яркий свет Дела всей жизни неугасимо горел в глазах миссис Гольдштейн, и, как все другие люди, отстаивающие Дело гораздо более значительное, чем они сами, она выработала свою манеру обращения с окружающими. Делом всей жизни были для нее деньги, они для нее все равно что Франция для Жанны д'Арк или Господь Бог для Франциска Ассизского1.
Портняжная мастерская не давала возможности заработать столько денег, сколько хотела миссис Гольдштейн. Мой отец частенько говорил, что она все равно осталась бы недовольной, даже если бы русский царь передал ей все бриллианты своей короны, а старик Рокфеллер сделал своей единственной наследницей. Она всегда искала новое жизненное пространство для завоевания и вот решила завести собственный прилавок для торговли домашней птицей на рынке, расположенном от них в трех кварталах. Конечно, ничего не сообщила мистеру Гольдштейну о своем новом бизнесе до самого последнего дня, когда к нему приступила. Она вообще редко говорила с ним, и какое у нее мнение о муже, можно судить по той фразе, которую часто слышали от нее соседи: «Мендель — отличный портной, но в остальном ни на что не годится!»
Джо Гольдштейн, их сын, был моим соучастником во всех грехах и пороках, и большую часть своих сведений о семье Гольдштейнов я получал от него. Он всегда охотно рассказывал мне все, а его губы при этом довольно извивались, как у чокнутого. Он описал мне, как миссис Гольдштейн объявила мужу о своей новой инициативе.
— Мендель, — объявила она ему, когда он, ничего не зная, как обычно, строчил на своей швейной машинке, — я решила заняться бизнесом.
Мистер Гольдштейн не отреагировал. Но стрекот машинки заглох, а это говорило о сильнейшем эмоциональном напряжении, которое он в эту минуту испытывал.
— Когда же? — спросил он, не поворачиваясь к ней.
Его жене пришлось разговаривать с его спиной. Может, он и повернулся бы к ней, просто такая мысль не пришла ему в голову.
— С завтрашнего дня, — ответила миссис Гольдштейн, а в ее глазах все сильнее разгорался огонь Дела всей ее жизни. — Сегодня я подписала договор со Шварцем. Уплатила ему первый взнос, десять долларов, а в конце месяца заплачу еще двадцать пять. Он мне будет поставлять домашнюю птицу бесплатно до конца недели. На рынке я забила для себя очень хорошее место.