Выбрать главу

Но Рокки молчал, лишь висел на Джое; блеск в его глазах потух, руки висели как плети, и теперь Джою приходилось вести с ним бой одному.

Прозвучал гонг. Джой все удерживал Рокки на ногах, покуда к ним не подбежал Мак-Элмон и не потащил его к углу. Рефери косо поглядывал на Джоя, а тот хладнокровно направился в свой угол.

— Очень милый, интересный раунд, — подытожил рефери. — Да, сэр?

— Да. — Джой опустился на табурет. — Эй, мистер Дженсел! — позвал он менеджера.

Дженсел впервые с середины этого раунда повернулся лицом к рингу. Двигаясь как глубокий старик, вскарабкался по деревянным ступенькам помоста и машинально стал обрабатывать своего боксера, шипя при этом:

— А теперь объясни мне — о чем ты там думал? О чем, я тебя спрашиваю?

— Да во всем виноват этот Рокки, — устало оправдывался Джой. — У него в голове мозгов, как у оленя в упряжке чукчи. Все время лез на рожон, наседал. Расквасил мне нос — я, наверное, не меньше кварты крови потерял. Ну и ударил его, чтоб научился уважать соперника.

— Да, понимаю, — проворчал Дженсел. — Это было прекрасно. Считай, что здесь, в Филадельфии, нас уже наполовину закопали.

— Но ведь я не сильно, — оправдывался Джой. — Обычный, точно рассчитанный удар средней силы. У него подбородок как у кинозвезды, как у Мины Лой. Ему бы не заниматься нашим бизнесом, а обслуживать покупателей в магазине. Или на молочной ферме работать — масло сбивать, яйца подсчитывать…

— Послушай, сделай мне личное одолжение! — не слушал его Дженсел. — Будь настолько добр, постарайся продержать его следующие три раунда! Обходись с ним поделикатнее. Не стану я наслаждаться этим зрелищем, посижу-ка лучше в раздевалке. — И удалился.

Джой вышел на ринг и стал наносить сильные удары по дрожащим локтям Рокки. Присоединившись через пятнадцать минут к менеджеру в раздевалке, он без сил лег на массажный стол.

— Ну что? — обеспокоенный Дженсел не поднимал головы.

— Все в порядке, — хрипло отозвался Джой. — Мы выиграли. Я провозился с ним, как с маленьким ребенком, целых девять минут: качал его на руках, как девятимесячную малютку. Такой он, этот Рокки. Стоит его как следует ударить разок — выходит из строя года на три. Мне еще никогда в жизни не приходилось так работать, даже тогда, когда я делал резину из каучука в Акроне, в Огайо.

— Кто-нибудь догадался? — спросил Дженсел.

— Слава Богу, мы в Филадельфии, — ответил Джой. — Они здесь ничего не замечают — ведь война еще не закончена. Вон, слышишь: до сих пор все стоят на своих местах и вопят во всю силу легких: «Ах, Рокки! Какой ты молодец, Рокки!» Потому что он проявил смелость и отвагу и все же выстоял в этом бою. Боже мой! Представляешь, каждую минуту мне приходилось бить его по коленкам, чтоб они под ним не подкашивались, — только чтоб стоял, не падал!

Дженсел вздохнул.

— Ну, что ж, в результате мы заработали кучу денег.

— Да, — бесстрастно, без особой радости констатировал Джой.

— Послушай, Джой, я хочу угостить тебя хорошим обедом — за полтора доллара.

— Не-е-т! — Джой вытянулся на массажном столе. — Я останусь здесь — отдохну. Я останусь здесь и буду отдыхать долго-долго…

Живущие в других городах

Когда пришли большевики, жители города — крестьяне, чиновники и мелкие торговцы, — срочно нацепив на лацканы красные банты, радостно побежали встречать их, распевая «Интернационал» и с трудом вспоминая при этом плохо заученные слова. Пришедшие удерживали в своих руках город, улицы по ночам патрулировали милиционеры, повсюду царил дух поставленной перед собой высокой цели, все обращались к другим со словом «товарищ» — даже к евреям.

Потом, когда белые отбили город, те жители, которые не оставили его вместе с большевиками, радостно побежали их приветствовать. Женщины вместо флагов размахивали в распахнутых окнах белыми простынями. Тогда же начались погромы: еврейские дома грабили, евреев убивали, молодых девушек насиловали городские хулиганы. Такое происходило в Киеве в 1918 году. Город неоднократно переходил из рук в руки: война все продолжалась, и полный отчет о таких переменах можно было прочитать в глазах его жителей — евреев.

Мятежи начались в пять часов вечера. Весь день люди молча собирались на главной городской площади и в небольших трактирах поблизости. Потянулись со своих полей крестьяне, с топорами в руках; солдаты разбитой царской армии сидели за столиками в трактирах, а рядом стояли винтовки — те, из которых они стреляли по немцам.

Мы знали, что они придут, поэтому припрятали семейное серебро, хорошие одеяла, деньги и пеструю шаль матери. Все члены нашей семьи собрались в доме отца, все восьмеро, — четыре мальчика и четыре девочки — и еще мой дядя с женой. Мы выключили свет, заперли двери на ключ, закрыли ставни и в надвигающихся сумерках собрались все в гостиной, — даже самые маленькие сидели на полу, боясь пошевельнуться. Жена моего дяди кормила грудью четырехмесячного младенца — ей здесь, в комнате, где собралась вся семья, было не так страшно. Я внимательно следил за ней. Красивая женщина жена моего дяди Сара. Очень молоденькая, всего девятнадцать, и груди такие полные, и торчком стоят, а не висят. Тихо что-то напевает младенцу, сосущему ее грудь, и только эти звуки нарушают воцарившуюся в гостиной тишину.

Отец сидел один, в центре, и лицо его сохраняло некое абстрактное выражение, какое бывало, когда он возглавлял молящихся в синагоге, — будто напрямую связан с ангелами Господа и ведет с ними возвышенную, оживленную неслышную беседу. У него было узкое лицо ученого мужа. Он очень мало ел, больше интересовался духовными вопросами и недолюбливал меня за то, что я похож на широкоплечего, крепко сбитого крестьянина, слишком крупного для моего возраста, и еще потому, что я посещал художественную академию и рисовал там обнаженных женщин. Он перехватил мой взгляд, когда я разглядывал пышную грудь своей тетки, его ноздри расширились от негодования, а губы поползли вверх. Но я все равно глядел еще секунд тридцать, сопротивляясь отцовской воле.

С улицы притихшего города до нас издалека донесся чей-то вопль. Младенец на руках тетки, вздохнув, спокойно заснул. Она, прикрыв грудь, теперь сидела неподвижно, наблюдая за мужем, а мой дядя Самуил медленно ходил взад и вперед по комнате — от жены до двери. Скулы у него то напрягались, то расслаблялись, на них то и дело появлялись белые желваки и исчезали. Так все время. Мать быстро сняла несколько книг с полок и теперь засовывала между страниц по банкноте. Закончив работу, она снова расставила книги по полкам, и они стояли теперь как прежде. На этих полках насчитывалось до двух тысяч книг — на еврейском, русском, немецком и французском языках. Я посмотрел на часы: без четверти пять. Часы новые, ручные, такие носили обычно армейские офицеры, — я ими очень гордился. Мне так хотелось, чтобы что-то на самом деле произошло. Мне было шестнадцать.

Вот что такое погром. Вначале слышишь чей-то вопль — он доносится издалека; за ним — второй. Потом — звуки бегущего человека. Чьи-то шаги быстро приближаются, они все ближе. Открывается и громко захлопывается дверь где-то по соседству, рядом. Через минуту-другую на улице еще больше беготни. Потом все стихает, лишь иногда до нас долетают какие-то звуки — словно ветер гонит перед собой кучу опавших листьев. На несколько мгновений воцаряется тишина, и вот вы слышите, как приближается толпа, со своим особым гулом — его ни с чем не спутать.

Толпа прошла мимо. Мы не выглядывали в окна, не произнесли ни единого слова; все сосредоточенно молчали. Дядя расхаживал взад и вперед по комнате, а тетка не спускала с него глаз. Когда мимо нашего дома проходила толпа, мама закрыла глаза и открыла, только когда ее гомон затих. Мама сидела положив руки на колени. Вдруг мы услышали плач женщины на улице: горько плача, она прошла мимо наших окон и завернула за угол.

Они пришли через полчаса. Зазвенели стекла разбиваемых дубинками окон, слетела с петель дверь, изрубленная топорами, и вскоре в наш дом набилось множество людей — не меньше еще оставалось на улице перед домом. Сразу в нос ударил резкий запах пота, густого деревенского пота, смешанного с легким запахом алкоголя. И вот наш маленький, опрятный домик, который мать убирала, мыла, скребла и вытирала мокрой тряпкой пыль трижды на день, заполонила разноликая толпа, в грязных пальто и рваных тулупах, а в руках — пистолеты, ножи, топоры, штыки и дубинки. Они зажгли все лампы, и какой-то крупный мужик с усами, в форме сержанта царской армии, заорал: