— Все они впервые!.. Моя матроска так каждый раз, когда после лета вернешься в Кронштадт, говорит, что впервые… Вот теперь, как вернемся в Кронштадт, она, наверно, бою от меня ждет, — со смехом заметил Гайка.
— Что ж, ты и будешь бить? — спросил кто-то.
— А то как же? это уж такие правила… А я бы еще из-за такой убивался!.. Давно уж меня и звания бы не было. А мое дело: вернулся в Кронштадт и избил ее как следует по всей форме… Смотришь, на следующий день — как встрепанная кошка… И жареное, и вареное, и водка на столе… Так и ублажает! Как есть самая увертливая тварь. А Кислицын из-за такой твари как сыч какой ходит… Вовсе даже довольно глупо!
— И попадет же теперь бедной Груньке! — участливо вымолвил Чекалкин, давно уж неравнодушный к красавице матроске.
— Это как пить. Первым делом. Однако до настоящего боя не доведет! — заметил не без сожаления Гайка.
— Почему?
— Добер он слишком к своей бабе. Обожает!
“Вихрь” простоял в Гельсингфорсе неделю и неожиданно получил от адмирала приказание идти за почтой в Кронштадт.
Все обрадовались.
Только Григорий, казалось, не только не обрадовался, а, напротив, как будто сделался еще угрюмее и угнетеннее.
— Что с тобой, Кислицын? — спросил капитан, останавливаясь у штурвала, у которого стоял Григорий и правил рулем, направляя “Вихрь” к Кронштадту. — Ты здоров?
— Точно так, вашескородие!
— А мне показалось, что ты нездоров? Такой мрачный стоишь, вместо того чтобы радоваться, что завтра увидишь свою Аграфену. Небось рад? — говорил капитан, знавший, какие примерные супруги были Кислицыны.
— Точно так, вашескородие! — отвечал Григорий. Но лицо его не выразило ни малейшей радости.
Капитан пристально взглянул на своего любимца рулевого и поднялся наверх.
На другой день, после полудня, открылся Толбухин маяк. Ветер чуть засвежел, и “Вихрь” ходко приближался к Кронштадту.
Григорий, стоя у руля, с каким-то страхом ожидал прихода на рейд и съезда на берег.
XVI
— Груня, а Груня… ты дома?
Ответа не было.
И Ивановна, удивленная, что Груня не откликается, прошла за полог.
Распростертая на полу, матроска молилась перед образами, у которых горели свечи.
— Груня! — окликнула громче старуха.
Та поднялась бледная, совсем исхудавшая за последние дни, с большими, ввалившимися, кроткими и потухшими глазами. Ее красивое лицо стало еще красивее и словно бы одухотвореннее и светилось выражением какого-то удовлетворенного тихого покоя.
Казалось, что Груню уж не тяготят никакие скорбные думы, не мучат никакие сомнения и она, примиренная, нашла выход из того мрака, которым окутана была ее душа.
— И что это ты, Груня, все молишься да молишься? Кажется, давно уж замолила все грехи! — ласково упрекнула Ивановна. — Я окликала тебя, а ты и не слыхала… А двери-то отперты, того и гляди обкрадут… А я нарочно к тебе с рынка прибежала… Сейчас матросик с брандвахты был, сказывал, что “Вихрь” с моря в Кронштадт идет… Готовься мужа принимать… Вечор будет.
Груня вздрогнула.
— Будет? — переспросила она.
— То-то будет… Готовь закуску какую да шти, что ли, свари, да чтобы чай с булками, одним словом, что следует, чтобы честь-честью принять мужа… Да есть ли у тебя деньги?.. А то возьми у меня…
— Спасибо, Ивановна… Не надо мне денег…
— Ну, а я опять к ларьку… Ужо раньше приду… Да смотри, Груня, помни, что я тебе говорила… Нишкни! А уж если ты так хочешь, я с мужем обо всем поговорю…
— Спасибо, Ивановна, за ласку! — дрогнувшим голосом промолвила Груня. — Ты ему, милая, все, все скажи, а я говорить не буду… Скажи, какая я великая грешница, как я мучилась, как молилась, как жалела, что огорчила его, доброго, хорошего… Все скажи… Он, наверно, простит… Он поймет…
И с этими словами Груня крепко поцеловала Ивановну.
— Да ты что ж это… словно опять замучилась, голубка?
— Нет, Ивановна, конец мучениям!
— И слава богу!.. Ну, прощай пока, ласточка!
— Прощай!
Как только что старуха ушла, Груня надела платок на голову, заперла двери на замок, положив ключ на полку в прихожей, куда всегда его клала, когда уходила и думала, что в ее отсутствие придет муж, и, поклонившись на крыльцо, твердой походкой пошла к Купеческой гавани.
День стоял мрачный. Ветер так и завывал, проносясь по улицам и поднимая пыль.
На Господской улице кто-то сзади окликнул Груню. Она обернулась, увидела Ваську, и по лицу ее пробежала судорога.
Она продолжала идти, но Васька догнал ее и сказал:
— Смотри, Груня, мужу ни слова, а то — крышка и мне и тебе!
Она ни слова не ответила и только прибавила шагу.
Навстречу шла кучка матросов. Поравнявшись с нею, матросы хихикнули.
Она слышала, как кто-то сказал:
— Матроса своего бежит встречать да виниться! Лето-то гуляла с писарьком! А небось форсила… Я-де мужняя жена…
Еще какой-то офицер пристал было к ней, но, не получив никакого ответа, пустил ей вслед:
— Писарей, видно, любишь, а офицеров нет!
Она только ежилась от этих оскорблений и шла все скорей и скорей.
Вот и стенка. Она поднялась на деревянную стенку, отделяющую гавань от рейдов, и пошла по ней, придерживая руками раздувающееся платье.
Дойдя до угла у Малого рейда, она остановилась и взглянула на море. Знакомый ей “Вихрь” быстро приближался к рейду… Она видела, как убрали паруса и бриг стал на якорь. Она заглянула вниз. Свинцовые волны с шумом разбивались о стенку и обдавали брызгами матроску. Ей сделалось холодно, и тоска охватила все ее существо. Тоска и отчаяние. Но лицо ее по-прежнему было спокойно и полно решимости.
Она взглянула на серое небо. В одно мгновение перед ней пронеслась вся ее жизнь, чистая и безупречная до последнего времени… Потом она вспомнила Ваську, позор, грех, мужа — и совсем подвинулась к краю стенки.
“Господи, прости!” — прошептали ее уста.
И, перекрестившись, она с жалобным тихим криком бросилась в море.
Какой-то матросик, проходивший мимо, увидал ее падение и побежал на брандвахту.
Послали шлюпку, но тела не нашли.
XVII
В седьмом часу вечера Григорий пришел домой и, увидав, что дверь на замке, бросился к Ивановне.
— Где Аграфена? — спросил он.
Ивановна, вся в слезах, молчала.
— Где, говорю, жена? сказывай! Или она совсем к полюбовнику сбежала? Говори, старая!
— Бога в тебе нет, Григорий!.. Сбежала… Она к богу сбежала, голубка… Она утопилась в море сегодня… Вот где твоя жена!
Григорий рыдал, как малый ребенок.
Ивановна, всхлипывая от слез, подробно рассказала ему все, что случилось, как подлый писарек ее облестил, как она мучилась, каялась и как сегодня еще утром просила передать мужу, чтоб он ее простил…
— А мне и невдомек, что она уж даве решилась извести себя, бедная… Совесть-то, совесть ее замучила!..
Григорий всю ночь просидел у себя в комнате, не смыкая глаз.
Наутро он оделся и вместо того, чтобы отправиться на бриг, пошел в казарму, где жили писаря.
Когда Васька увидел Григория, медленно подходившего к нему, он мгновенно понял весь ужас своего положения и хотел было бежать, но Григорий загородил выход. Страх несчастного животного исказил красивые черты писарька. С каким-то недоумевающим, растерянным и умоляющим взглядом широко раскрытых глаз смотрел он в спокойное и неумолимое лицо матроса и только слабо ахнул, когда Григорий всадил ему в грудь свой матросский нож по самую рукоятку.
Затем Григорий вышел из казармы и, явившись в свой экипаж, доложил, что убил писаря Василия Антонова…