Хариохин опустил шпагатный отвес, верный, хотя и древнейший инструмент, и еще раз удивился точному глазу Чумакова.
— Есть немножко, выправим…
На веслах уходили в море барказы. Ползли, как мухи по зеркалу. Хариохин знал многих ватажков. Не иначе пошли сыпать сети на султанку — она уже появилась на рынке. Позавидовал рыбакам бригадир — им в море привольней. Смахнул ладонью пот и, не долго думая, стянул присосавшуюся к телу сатиновую рубашку — пусть просохнет. Тело у Хариохина мало тронуто загаром, мускулистое, по спине родинки, грудь широкая, плотная, как слиток; осколок только ковырнул ее, вырвал кусок мяса чуть ниже левого соска.
Подручная, его жена Аннушка, тоже передохнула, поправила косынку тыльной стороной ладошки, улыбнулась серыми лукавыми глазами.
— Притулиться бы к тебе, Ванечка, а?
— Притулись, — ласково ответил Хариохин.
— Солнышко-то не берет твою кожу. — Аннушка прикоснулась к спине мужа. — А ты говоришь, оно камни в пыль превращает.
— Меня даже пуля не взяла, бронебойный осколок, — довольный близостью жены, сказал Хариохин и сбросил старую пилотку — последний предмет вещевого хозяйства бывшего пулеметчика. — Смастери-ка мне, Анка, наполеоновку. Возьми ту газету.
— Сию минуту, Ванечка, — Аннушка блеснула белыми, словно промытая галька, зубами. — Надень, а то вчера скорая отвезла в больницу крыльщика: помнишь его, ярославский, на «о» разговаривал? Солнечный удар. Мог с крыши свалиться… Готова наполеоновка!
Аннушка нежно отстранила руку мужа, забрызганную раствором, и, приподнявшись на носки, не надела, а легко опустила бумажную треуголку на его пламенно-рыжие кудри, тронутые ранней проседью.
— Спасибо, Аннушка!
Под стать Ивану Хариохину, человеку зрелой мужской красоты, эта ядреная елецкая бабенка! Поглядишь на нее — не налюбуешься: локти смуглые, с ямочками, и такие же приманки на яблочных щеках; одна улыбка чего стоит; грудь высокая, бедра крутые, в поясе тонкая. Вот стоит в спецовке, рабочая женщина, без маникюров и завитушек, а богаче любой, самой распрекрасной. Матросы идут — обернутся все до одного. Только зря прихорашиваются, поправляют на голове круглые шапочки. Не оправдаются их надежды. И за это ее спокойствие, за женскую неподкупную гордость ценил свою ненаглядную Аннушку Хариохин.
Мелькали кельмы — оружие каменщиков. Посапывая и причмокивая, ложились рядами шершавые инкерманы. Вот тут будет знатная спаленка. Окна на море, корабли на виду. Разве только помешает база подплава. Ишь как гудит: где-то внизу заряжает аккумуляторы подводная лодка. Там, где сейчас скрипят заляпанные серым раствором помости и чавкают сапоги, поставят кровати, кто-то ляжет на них, натянет одеяло до самого подбородка, вытянется…
Хариохину даже спать захотелось от этих мыслей, вовсе не связанных с делом. А ведь и самому мечталось бросить скитаться по баракам, прочно осесть на месте, купить пружинную кровать, славянский шкаф с длинным зеркалом…
— Гаврила Иванович, когда из своей развалки выкарабкаешься? — спросил Хариохин Чумакова, продолжая работать в прежнем темпе.
— Выберусь, дай время. Не я один.
— Единственное в этом утешение?
— Почему единственное? — Коричневая рука Чумакова по привычке прикоснулась к седеньким, коротко подстриженным усам. — Дочки у меня вырастают.
— Вот для них-то и нужны спаленки.
— Нужны, — согласился Гаврила Иванович. — Придет время — дадут. У меня отличная квартирка была, разбомбили.
Все невольно прислушиваются, хотя никому не в новость и нынешнее и прежнее житье-бытье Чумакова. Все знают о гибели двух сыновей Гаврилы Ивановича, взорвавших танки гранатами. На Мекензиевых высотах побили сыновей, а жену Чумаков потерял под распавшимися от немецкой взрывчатки блоками инкерманов — такими же, какие приходится теперь снова пускать в оборот.
Искрами вспыхнула ребровина кельмы. Чумаков яростно сшибал твердый припай на старом камне, сохранившем на себе следы бушевавших когда-то пожарищ.
Искры отразились в ясных, как зори, глазах Аннушки и словно воспламенили ее.
— Заставить бы их, врагов, хоть один дом построить собственными руками! Вот так, на припеке, заставить их работать день изо дня… Стали бы тогда бомбы швырять?!
Старшего Хариохина не тронули яростные слова Аннушки.
— Все едино будут швырять. Будут, — с тупым убеждением повторил он, — природа у человека такая. Зверь у зверя логово не тронет, птица чужого гнезда не зорит, а человек… Потому — человек хуже зверя, глупей воробья. Ему прикажи — он сам себе уши отрежет…