Заставив сэра Закомо объяснить тот случай, который поверг его к ее ногам, княжна Венеранда без церемоний посадила его рядом с собой и, не смотря на его смиренные извинения, заставила укрыться под черным сукном своей гондолы от бушевавшего дождя и ветра, достаточно оправдывавших этот дуэт между старым шестидесятилетним купцом и молоденькой княжной, которой было не больше пятидесяти пяти лет.
— Мы доедем вместе до моего дворца, — сказала она, — а потом мои гондольеры довезут вас до вашей лавки.
По дороге она осаждала его вопросами о его здоровье, его делах, жене и дочери, причем выказывала много участия, доброты и главное — любопытства, так как известно, что венецианские дамы, проводя весь день в праздности, совершенно не знали бы, что сказать вечером своим любовникам или друзьям, если бы они не составляли утром маленького собрания более или менее пустых анекдотов.
Синьор Спада, сначала очень польщенный этими вопросами, отвечал на них потом уже менее отчетливо и совсем смутился, когда княжна заговорила о близком замужестве его дочери.
— Маттэа удивительная красавица,— говорила она ему, чтобы заставить его говорить,— вы должны очень гордиться тем, что у вас такая прелестная дочь. Весь город о ней говорит, только и слышно, что про ее благородную осанку и прекрасные манеры. Послушайте, Спада, отчего вы не говорите со мной о ней, как всегда? Мне кажется, что у вас есть какое-то горе и, наверно, из-за Маттэи. Всякий раз, как я произношу ее имя, вы сдвигаете брови, как человек, который страдает. Да ну, расскажите же мне, в чем дело, я люблю вашу семью, люблю вашу дочь от всего сердца, ведь она моя крестница и я ею горжусь. Мне было бы очень неприятно, если бы она причинила вам какое-нибудь горе, и вы знаете, что я имею право ее пожурить. Может быть, она влюбилась и не хочет выходить за своего кузена Чеко?
Синьор Спада, страдания которого усиливались от этого допроса, попробовал почтительно от него уклониться; но Венеранда, почуяв секрет, уже не оставляла свою жертву, и несчастный, хотя и очень стыдясь того, что должен был рассказать, справедливо понадеялся на доброту княжны, да притом же он был болтлив, как все венецианцы, т. е. почти также, как гречанки, а потому и решил признаться в причине своего беспокойства.
— Увы! Chiarissima Eccelenza[2],—сказал он, беря воображаемую щепотку из своей пустой табакерки, — я должен признаться, что причина того горя, которое я не могу скрыть, действительно моя дочь. Вы знаете, что Маттэа уже в таком возрасте, когда перестают думать о куклах.
— Конечно, конечно, она скоро дорастет до пяти футов, — отвечала княжна,— это самый лучший рост для женщины, как раз мой рост. Но ведь ей не больше четырнадцати лет, в эти годы многое простительно, ведь она в сущности дитя, неспособное серьезно рассуждать. Впрочем, раннее развитие ее красоты, вероятно, заставляет ее желать поскорее выйти замуж.
— Увы!— продолжал Закомо.— Вашей светлости известно, как восхищались моей дочерью не только те, кто ее знает, но все, кто проходит мимо нашей лавки. Вы знаете, что самые изящные и богатые синьоры по целым часам останавливаются перед нашей дверью, делая вид, что разговаривают между собою или кого-то ждут, и постоянно смотрят на прилавок, за которым она сидит рядом с матерью. Многие приходят приценяться к моим товарам, чтобы иметь удовольствие сказать ей несколько слов, и те, кто поучтивее, всегда что-нибудь покупают, ну хоть пару шелковых чулок, всегда так бывает. Жена моя Лоредана, которая, без сомнения, женщина деятельная и бдительная, воспитала эту бедную девочку в таких строгих правилах, что до сих пор я никогда не видел более сдержанной, честной и скромной девушки. Весь город это скажет!
— Конечно,— подтвердила княжна,— она удивительно хорошо себя держит; я еще недавно слышала, как говорили на вечере, что Маттэа одна из самых красивых женщин в Венеции и что ее красота еще выигрывает от благородной и гордой осанки, которая до такой степени отличает ее от всех женщин ее круга, что она кажется среди них принцессой в толпе горничных.
— О, да, да, это совершенно верно!— печально сказал сэр Закомо.— Эта девушка никогда не занималась пустяками, которые приличны только высокопоставленным дамам. С самого утра она уже причесана и одета, и всегда так рассудительна и спокойна, что у нее во весь день не растреплется ни один волос в прическе; она экономна, трудолюбива и кротка, как голубка, всегда беспрекословно послушна, молчалива на удивление — это будучи дочерью моей-то жены! Одним словом, это сущее сокровище, бриллиант! Не кокетство ее сгубило: она не обращала никакого внимания на своих поклонников — как на тех порядочных людей, которые приходили покупать в мою лавку, так и на тех пустозвонов, которые загораживали порог для того, чтобы на нее посмотреть. И не то, чтобы она уж так хотела выйти замуж; ведь она знает, что у нее в Мантуе есть жених, который только и ждет, чтобы его позвали. И вот вдруг, не говоря дурного слова, она и начни думать о таком человеке, что я не смею даже его назвать.
— Да кто же это, Боже великий! — воскликнула Венеранда.— Из почтения или из ужаса не смеете вы назвать это имя? В кого влюблена ваша дочь? В вашего гадкого горбатого приказчика или в самого дожа?
— Это хуже всего, что только можно себе представить, — ответил Закомо, вытирал свой лоб. — Она влюбилась в неверного, в язычника, в турка Абдула.
— А кто этот Абдул?— спросила княжна.
— Он богатый фабрикант тех красивых шелковых материй, затканных золотом и серебром, которые делают на острове Хиосе и которые вы любите брать у меня в лавке, ваша светлость,— ответил Закомо.
— Турок! — воскликнула Венеранда. — Пресвятая Мадонна! Но ведь это в самом деле ужасно! Я ничего не понимаю. Влюбиться в турка! Это не может быть, Спада! Тут есть какая-то тайна. Да меня на родине преследовали самые красивые и богатые турки, но я чувствовала только ужас перед этими людьми. Дело в том, что я поручила себя Богу с тех пор, как моя красота сделалась для меня опасна, и Бог хранил меня всю жизнь. Но знайте, что все мусульмане преданы черту, что у них у всех есть амулеты или волшебные напитки, которыми они заставляют многих христианок забывать истинного Бога и падать в их объятия. Поверьте, что это так.
— Это неслыханное дело, несчастье, которое могло случиться только со мной,— сказал Спада.— Такая красивая и скромная девушка...
— Конечно, конечно,— отвечала княжна, — тут есть чему удивляться и о чем горевать. Но как могла случиться такая вещь?
— Я сам не понимаю. Но если тут есть колдовство, то, мне кажется, это дело некоего коварного змея, которого зовут Тимофей. Это эсклавонский грек, служащий у турка; он часто приходит в мой дом, чтобы служить переводчиком между ним и мной, ведь у этих магометан какие-то железные головы: вот уже пять лет, как Абдул ездит в Венецию, и он не больше говорит по-христиански, чем в первый день. Он не мог действовать на мою дочь речами, потому что он всегда садится в угол и молчит, как истукан. Глаза тут тоже не причем: он не обращает на нее никакого внимания, точно ее и не видит. Должно быть, и в самом деле, как изволили заметить ваша светлость и как я и сам прежде думал, тут действует сверхъестественная сила; ведь из всех мужчин, окружавших Маттэю, этот проклятый турок последний, о ком могла бы думать такая рассудительная и осторожная девушка, как она. Говорят, он хорош собой, а по-моему, так он гадок со своими совиными глазами и длинной черной бородой.
— Здесь несомненное колдовство,— прервала княжна. — Заметили вы какие-нибудь сношения между этим греком Тимофеем и вашей дочерью?
— Конечно. Он так болтлив, что разговаривает даже с Тисбой, собачкой моей жены, и очень часто обращается к моей дочери с разными пустяками, говорит ей глупости, которые заставили бы ее зевать, если бы их говорил кто-нибудь другой, от него же она принимает их очень хорошо, так что мы даже думали сначала, что она влюблена в грека, а так как он пустой человек, то мы были очень недовольны. Увы! То, что случилось, гораздо хуже!