Иногда наезжал боярин. Невольница трепетала под его свирепым взглядом. Он заставлял ее ползать на коленях, подавать кушанья, петь половецкие песни. Захмелев, подставлял толстую ногу в узорном сафьяновом сапоге, и она покорно разувала его.
Тум уходил к старому дуплистому дубу у ключа и всю ночь молился.
— Перун, высокий богови! Великий и страшный, ходящий в гору, возводящий облака и ветры от полуденных краев, призывающий воду морскую, сотворяющий молнию и повелевающий дождям омыть лицо земли, производящий нам хлеб и снедь и траву скотам; исторгни гнев свой на мою голову, покарай меня за недобрые помыслы!
Когда отъезжал боярин, Тум зло обзывал половчанку чернорожей басурманкой, заставлял целый день работать, грозил побоями.
Как-то затеял он разговор о том, что в лесу есть тропинки и приведут они, куда захочешь. Конечно, если одна девица пойдет, то сгинет.
Половчанка удивленно глянула на него и ответила:
— Некуда мне идти. Рабыня я.
Тум озлился, хлопнул дверью. Несколько дней пропадал в лесу, но вернулся без добычи.
За избой у ключа под дубом лежала слоистая плита тонкого песчаника. Она обросла шелковистой травой. На этом камне половчанка чистила рыбу. Однажды она увидела, что край плиты разломлен и будто приподнят. Сквозь щель выбивалась нежная зеленая травка.
Невольница удивилась: неужели такая сила жизни заключена в траве, что камень ломит?
— Ты не трава, а боярин не камень, — обругал ее Тум. Запер половчанку в чулан, а у ключа навалил целую гору камней.
Жила половчанка как в полусне. Безропотно делала тяжелую непривычную работу, покорно слушала Тумову ругань.
Вспоминала о князе, но все это было в прошлом — и степь и князь. Это была сказка, которая не повторится. Не придет князь и не вызволит ее.
От боярина прискакал гонец. Привез половецкое дорогое платье и велел невольнице одеваться и ехать с ним.
Тум услужливо помог ему спешиться, начал выспрашивать, куда повезет невольницу.
— Говорят, на пиру у самого черниговского князя хочет показать ее боярин.
Когда половчанка и гонец были уже далеко от ловчей избы, над лесом взвился клуб дыма. Светлый игрушечный теремок пылал, как свеча.
ЗАПЕЛИ ГУСЛИ
Есть у персов злое присловие. Человек, обидевший владеющего пером, падает и встает горбатым. Удар меча делает рубец, удар слова — сокрушает кости.
Тучный Ольстин сидел на пиру у князя черниговского. Под медовым хмелем похвалялись мужики именитые и бояре думные: кто славой воинской, кто теремной роскошью. Только хитрый воевода щурил глазки да ухмылялся в бороду. Лоснились жиром побагровевшие от вина щеки.
За то и любил его Ярослав, что умел боярин ко времени слово сказать. Кого хочешь обведет Ольстин вокруг пальца, а себя и князя в накладе не оставит.
— Что приумолк? — спросил Ярослав, сидевший во главе стола. — Разве мало у тебя чести или богатства?
— Не больше, чем у других, — скромно ответил боярин, — разве что пленницей похвалиться, ханской дочерью, что отбил у поганых.
Он махнул слуге. Отворилась дверь, вошла черноглазая половчанка. Быстрым взором окинула она гостей, ища кого-то, с печалью потупилась, будто потухла.
Гости зашумели восторженно, у князя жадностью очи зажглись.
— Подойди ко мне, горлица!
Пленница не двигалась. Два дружинника подхватили ее, подвели к князю. Ольстин, чуя, что, дал промашку, поспешно сказал:
— Обещал ты, князь, нас припевками скоморошьими потешить.
— Припевок хотим! — пьяно загалдели гости.
— Пусть войдет, — подал знак Ярослав, не сводя глаз с трепещущей половчанки. Ольстин искоса следил за князем.
В гридницу ввели белобородого гусляра, сутулого и костлявого. Бережно поддерживал он перекинутые на широком ремне гусли. Усадили его в конце стола, поднесли пенного меду в позолоченном турьем роге. Осушил рог гусляр, утерся ладонью и вскинул дерзко лохматые брови.
Пробежал он пальцами по струнам, вдохнул полной грудью, и будто наполнился терем густым его голосом:
Не время ли, братья, начать Ладом старинным Скорбную повесть…Только князь и Ольстин не слушали певца. Ярослав обнял невольницу за плечи и угощал ее сладким и пьяным медом. Как завладеть ею, отнять у хитрого боярина?
Вдруг половчанка вздрогнула, глянула на певца. Знакомым показался ей гусляр. Он сидел с добрым князем у шатра в ту ночь перед битвой. И сказывает он о тех горьких днях:
То было в те рати, в те походы, такой же рати не слыхано…Застыла половчанка, боясь слово пропустить. Не весь русский говор понятен ей, но многое в песне, если не понимала, то сердцем чувствовала. А боярин Ольстин и поражен и растерян. Неслыханной дерзости набрался скоморох: крамольный сказ принес в княжий терем.
Похолодело в груди у боярина, на носу бисером выступили капельки пота. А вдруг и про него в песне сказано, как трусливо бежал от битвы, войско свое бросив. Быстро огляделся Ольстин, не заметил ли кто его волнения.
— Не чуешь ты, князь, как братьев твоих скоморох поносит? — выкрикнул он.
А голос певца звенит высоко и напряженно:
А уж не вижу я сильного, и богатого, и многовойного брата моего Ярослава с черниговскими былями…Помрачнел князь, зубы стиснул.
— Почему ты не видишь власти и силы моей, дерзкий старик?
Поднялся, грозен и хмур, двинулся на гусляра.
— Почему ты не видишь власти и силы моей? — повторил Ярослав. А гусляр будто не слышит:
Вступите в злат стремень за обиду сего времени, за раны Игоря, Храброго Святославича!..— Довольно! — стукнул кулаком по столу Ярослав. Старик удивленно посмотрел на князя. Только струна продолжала звенеть тонко и жалобно.
— Князей учить задумал? — еле сдерживал себя Ярослав. — Кто подослал тебя с этой песней? Сказывай! Кто научил?!
— Песня народом сложена, — спокойно ответил гусляр.
— Святослава Рыльского она, — ехидно проговорил Ольстин. — Слыхал, что отважился он письмена свои князьям разослать.
К старику подбежала половчанка, бросилась перед ним на колени:
— Где он, князь мой, жив он?
Поник головой гусляр и сказал тихо:
— Вещий был человек.
Ольстин поднял невольницу, вышвырнул из горницы.
Старика схватили, скрутили руки за спину.
Ольстина тронул за плечо бледный, как снег дружинник:
— Половчанка…
— Что? — гневно прищурился на него боярин.
— Убилась…
Ольстин схватил дружинника за грудки, отбросил и выбежал…
Так сказал мудрый человек: «Большие воды не могут потушить любви, и реки не зальют ее. Если бы кто давал все богатства дома своего за любовь, то он был бы отвергнут с презрением».
ПО РУСИ
Променял Самошка кузню свою, пока совсем в разор не пришел. Променял на выделанные из нежной кожи листки для писания. Только охала да причитала женка его Агафья. Но воле строптивого старика не противилась, привыкла сносить безропотно все его чудачества. Сторговался кузнец с гулящим монахом, в грамоте сведущим, чтоб через Путяту творение княжье переписал. Сколько ни бился, не мог Самошка взять в память всех слов песни. Путался, начинал привирать. Сперва сердился на него гусляр, а потом махнул рукой на ученика нерадивого: