Но получилось так: вылетев из автобуса, Матюшенко мигом исчез в зарослях лесозащитной полосы, а когда, немного погодя, опять выбрался на дорогу, то нос к носу едва не столкнулся с теми самыми двумя — они стояли на обочине и, щурясь от солнца, оглядывали колхозные поля. Вернее, оглядывал очень толстый, стоял, как маршал па картине, — живот вперед, руки за спину, а тот, что потоньше и помоложе, взглянув на Матюшенку с пониманием, сказал:
— Жарко в автобусе. Решили вот немного пройтись пешком.
— Я тоже решил пройтись пешком, — бодро сказал Матюшенко. И вдруг увидел вдалеке крыши родного села…
— Вот и хорошо, — кивнул тот, что потоньше. — Значит, будете свидетелем исторического события.
— Ладно тебе, Паша, — не поворачивая головы, вздохнул толстяк. — Красотища-то какая — как море…
А Паша опять подмигнул Матюшенке:
— Да, да, не удивляйтесь. Сейчас на ваших глазах известный советский писатель, — и он назвал фамилию, которую Матюшенко никогда раньше не слыхал3 — вспомнив свое босоногое, домотканое, беспорточное — какое там еще? — детство, осуществит заветную мечту: полежит в пшенице. Сколько лет не лежал, Вася? — окликнул он приятеля. Толстый Вася оглянулся и серьезно сказал:
— Лет сорок пять, не меньше. Вот тебе и босоногое детство…
Тогда Матюшенко закричал:
— Постойте, братцы! Да я сам лет тридцать в пшенице не лежал! А то и больше. Я, можно сказать, тоже за этим сюда приехал, ей-богу!
Паша без всякого энтузиазма кивнул:
— Ну вот, еще один романтик — приехал полежать в пшенице за сто верст. Что мне с вами делать…
— Мы, допустим, не за тем приехали, — кинув на Матюшенку хмурый взгляд, буркнул Вася.
— Да я тоже не за тем приехал! Но если честно, вроде и за тем. Понимаете…
— Все ясно, — и Паша поставил портфель в траву. — Придется, видно, и мне полежать заодно с вами. Устроим, так сказать, братское лежание. Ну что, начнем, пока вокруг никого нету?
— Начнем! — Матюшенко бросил пиджак с портфелем на землю и принялся быстро расстегивать рубаху, словно он собирался лезть не в пшеницу, а в воду. Но у самой кромки поля остановился. — Что же вы, товарищи?
Товарищи стояли на дороге и не двигались с места. Моложавый крепкий Паша, в черной шевелюре которого было совсем мало седых волос, прищурив глаз, хитровато поглядывал на друга: как, мол, в самом деле полезем или это была шутка, а Вася, с такой миной на лице, будто хватил кислого, сказал, повернувшись к нему:
— Балаболка чертова. Разве это так делается…
И Матюшенко тоже понял: это ведь совсем разные вещи — лежать в пшенице одному, как об этом давно мечталось, или если они, три таких пожилых толстых типа, как три медведя, на четвереньках полезут в колхозный огород. Кроме смеха, ничего из этого не выйдет.
— Да, ничего не получится, — сказал он с сожалением. — Втроем не будет никакого эффекту. Тогда знаете что…
И Матюшенко предложил друзьям осуществить мечту хотя бы наполовину, то есть если полежать действительно нельзя, то кто же им мешает посидеть в пшенице. Тем более, что — каждый знает — сидеть втроем даже лучше, чем одному, и ничем не хуже, чем с кем-нибудь на пару. Тут вообще другой принцип: чем больше, тем лучше. И стал, загибая пальцы, перечислять содержимое своего портфеля — пальцев на обеих руках едва хватило.
— А что, неплохая идея, — сказал Васе Паша, — пора и в самом деле закусить. У нас с собой тоже кое-что есть, — кивнул он Матюшенке. — Место хорошее. Ну как, Вася?
Судя по некоторому оживлению в глазах известного писателя, ему тоже понравилась идея посидеть в пшенице. Он только кротко спросил, не очень ли это будет большой проступок перед народом — в таком количестве топтать колхозную ниву.
— А как же ты раньше топтал, в своем босоногом детстве? Я так понял — лежать в пшенице было твое любимое занятие…
— Я был маленький, — сказал Вася.
— Ага, несознательный, значит?
— И несознательный, и не такой большой.
— Великий, Вася…
Вася на это опять жалобным голосом сказал: «Ладно тебе, Паша», а Матюшенко успокоил писателя:
— Да что с ней станется, выправится, ничего страшного. Мы только чуть-чуть от дороги отойдем. Вон же как раз есть хорошая полянка, травка, видать, когда сеяли, зерно туда не упало. Там и сядем.
—- Смотрите, а то заберут в каталажку.
— Да кто же заберет — никого нету.
В конце концов все трое — Матюшенко смело и решительно, а Вася с Пашей, те и дело оглядываясь по сторонам, — зашли по пояс в шуршащую, уже почти спелую озимую пшеницу, добрались до той самой полянки метрах в пяти от дороги и стали устраиваться.
— Хорошо как! — сказал Вася и повалился в траву с таким шумом, что стало страшно, как он потом поднимется на ноги. — Живешь в этом вонючем городе!
Оп сидел, раскинув толстые ноги, и улыбался, глядя, как проворные мелкие муравьи со всех сторон тотчас полезли на его брюки. Потом блаженно зажмурился и лег на спину. Мечта писателя, таким образом, осуществилась.
— Он что, в самом деле знаменитый писатель? — спросил тихо Матюшенко у Паши. Тот, доставая из портфеля стаканчики, подтвердил:
— Живой классик. Он недавно вот такую толстую книгу написал, как кирпич.
— Кирпич тоньше, — глянул Матюшенко, какую толстую книгу написал классик. — Кирпич вот такой. Пользуясь случаем, хочу спросить: писатели как пишут — что видят своими глазами или из головы берут?
— И так и так: и что глазами видят, и из головы берут. Если она, конечно, есть…
Паша налил в стаканчики и позвал:
— Вставай, Антей!
Вася энергично сел и принял у него из рук стаканчик. Глянул внимательно на Матюшенку.
— Давайте познакомимся, что ли.
— С удовольствием, — сказал Матюшенко. — Меня зовут Иван Федосеевич, то есть Иван. А вас я уже знаю. Прошу извинить, что сбрехал тогда, па вокзале, что еду в другую сторону, так получилось. Это вот там виднеется мое село, Жабунево, что теперь, значит, поселок Степной. Я не был в нем двадцать лет. Вот, приехал… Тоже, думал, в пшенице полежу.
— Да все ясно, — сказал Паша, а Вася зачем-то строго спросил:
— Воевали?
— А как же! Как село освободили в сорок третьем году, так и пошел. Винтовку дали, а обмундированием только через месяц разжился, нету, говорят, обмундирования, не успевают шить да и не из чего. Ходили, кто в чем, как махновцы.
Вася задумчиво помолчал, глядя в свой стаканчик. Потом кивнул:
— Точно, было… Видел я как-то одну картину на выставке, большая такая картина — форсирование Днепра. Уже наши на том берегу закрепились, переправляются основные силы, народу — тьма. Впечатляет картина, и все-таки что-то не то, думаю. А что — потом уже догадался, вот это самое: «кто в чем». Куда же девались, думаю, те украинцы в домотканых свитках, которых из оккупации освободили и призвали? Или пожилые таджики в тюбетейках и с противотанковыми ружьями на плечах? Ведь было это, было, сам свидетель, а на картине — нет… Все молодые, все в форме, в монументальных позах. Не понимаю, зачем преуменьшать народный подвиг?
— Да, зачем? — пожал плечами Паша.
Вася подозрительно на него посмотрел.
— Так он же, видать, хотел как лучше сделать, — сказал Матюшенко. — Вот я помню, в сорок пятом году меня один инвалид фотографировал, на базаре. Так получилось, что за полтора года, что воевал, сколько ни фотографировали — ни одной карточки не сделали. То фотографа убьют, то меня кинут в другое место, а то еще что. Думаю, надо же запечатлеть себя для потомства, при погонах, орденах и медалях. Ордена — это так, к слову, а медалей у меня шесть штук. Вот и говорю тому инвалиду: сфотографируй во весь рост. А он глянул на меня сомнительно. Я — худой, как щепка, все на мне висит, а на ногах обмотки и ботинки дырявые. «Хочешь, — инвалид говорит, — я тебя на коне сфотографирую?» А там, знаете, на картине казак нарисован кубанский — на коне, в бурке, в хромовых Сапогах и в героической позе. А на месте головы — дырка. Конечно, думаю, на коне лучше. «Ну тогда, — говорит инвалид, — заходи с той стороны и высунь голову». Я высунул. А теперь эту фотографию и показать кому стыдно — смеются. Хорошо хоть еще одна карточка сохранилась, маленькая такая, как на паспорт, где я — настоящий.