Маунтолив извинился и сказал:
«Вы вот сказали сейчас „не романтические“ — и удивили меня; я как раз думал о том, сколь романтичным выглядит это для человека со стороны».
«Амариль — исключение, хотя мы все его и любим. Здесь редко встретишь человека столь благородного, столь далекого от всяческой корысти. Что же касается Семиры — я и представить не берусь, какое будущее ее ожидает, как аукнутся ей раскрашенные романтические картинки». — Клеа вздохнула, улыбнулась и прикурила сигарету.
«Espeeerons» [49] — тихо сказала она.
8
«Я тебя сто раз просил не пользоваться моей бритвой, — жалобно сказал Помбаль, — а ты все равно опять ею бреешься. Ведь ты же знаешь, как я боюсь сифилиса. А где гарантии, что ты в очередной раз не порежешься? И пойдет, между прочим, кровь».
«Mon cher colleieigue [50], — тоном донельзя чопорным отозвался Персуорден (он как раз брил под носом) и следом, с гримасой, долженствующей означать задетую графскую гордость, — что вы имеете в виду? Я британский подданный. Hien [51]?»
Он помолчал немного, а затем, отмахивая такт Помбалевой, длиною в саперный тесак опасной бритвой, мрачно продекламировал:
«Бог знает, какая там инфекция у тебя в крови, — не унимался Помбаль; он как раз поставил ногу на биде и пытался совладать с неисправной подвязкой на жирной белой икре. — Ты же ничего не можешь сказать наверняка».
«Я писатель, — сказал Персуорден еще более гордо и чопорно. — И следовательно, уж сказать-то я в состоянии. В моих жилах крови нет. Плазма, — он перешел на жизнерадостные интонации обвинительного заключения, — вот что течет в моих венах. Как иначе справлялся бы я со своей работой? Подумай. Для «Спектейтора» я Ubique [52], для «Нью Стейтсмена» я Mens Sana. [53] Если я пишу в «Дейли Уоркер», я подписываюсь Corpore Sano. [54] Я также Paralysis Agitans [55] для «Таймс» и Ejaculateo Praecox [56] для «Нью вёрс». Я…» — Но тут вдохновение его оставило.
«Ни разу не видел, чтобы ты — и вдруг работал», — сказал Помбаль.
«Чем меньше я работаю, тем меньше зарабатываю. Если бы работа приносила мне больше сотни фунтов в год, я бы уже не смог с полным правом претендовать на непонятость. — Он взрыдал — сдавленно и весьма убедительно».
«Compris. [57] Ты снова пил. Я и бутылку видел в коридоре, на столике. Не рановато ли?»
«Мне хотелось быть с тобою честным. В конце концов, это же твое вино. Я не хотел ничего от тебя скрывать. Я и выпил-то всего глоточек-другой».
«Есть повод?»
«А как же. Нынче вечером, мой дорогой Жорж, я собираюсь предпринять нечто меня недостойное. Я избавился от опаснейшего из врагов моих и существенно расширил занимаемый плацдарм. С профессиональной точки зрения есть повод ликовать. Вот я и собираюсь пригласить себя самого на торжественный ужин в собственную честь».
«А кто платит?»
«Сам я ужин сей и закажу, и съем, и оплачу».
«Звучит не слишком заманчиво».
Персуорден послал ему — в зеркало — исполненный возмущения взгляд.
«Напротив, — сказал он. — Тихий вечер — единственное, о чем я мечтаю. Над чудными устрицами от Диамандакиса я сложу еще фрагмент-другой для будущей автобиографии».
«И назовешь ее?»
«"Вокруг да около". Первая фраза звучать будет так: „Впервые я встретил Генри Джеймса в одном алжирском борделе. На коленях у него сидела пара обнаженных гурий“».
«А я-то думал, Генри Джеймс был голубой».
Персуорден врубил на полную катушку душ и вступил под освежающие струи с воплем:
«Чтоб я не слышал больше литературной критики из уст француза».
Помбаль трудолюбиво и поспешно провел расческой по темнокудрой голове и глянул на часы.
«Merde, — сказал он, — я, кажется, опять не уложу себя в срок».
Персуорден победно возопил. Они говорили между собой то по-французски, то по-английски, но чужой язык для каждого так и остался чужим. Ошибкам они радовались, как школьники. Каждый ляп приветствовался криками восторга и немедля становился орудием взаимоиздевательств и взаимоунижений. Персуорден скакал под душем и вопил, перекрывая шорох струй: «Что б тебе в таком случае не остаться дома и не послушать, что тебе в кротких колебаниях дадут по радио?» (Помбаль за день до того имел неосторожность забраться в дебри английской радиотерминологии, и забыть ему об этом не давали никак.) Он надул щеки и всем своим видом выразил крайнюю степень возмущения.
«Ничего подобного я не говорил». «Еще как говорил».
«Я не говорил „кроткие колебания“, я сказал „краткие колебания“».
«И того лучше. Ваши ребята с Кэ д'Орсэ приводят меня просто в ужас. Я не стану утверждать, что мой французский безупречен, но я бы никогда…»
«Если я начну вспоминать твои ляпы… ха-ха!» Но Персуорден продолжал изгаляться: «Нет, ты положительно помешался на безопасном сексе. Что ему, видите ли, после кратких — я правильно понял?» — колебаний дадут по радио?
Помбаль швырнул в него скатанным полотенцем и тут же вывалился из ванной вон, чтобы не получить чего-нибудь в ответ.
Немного погодя, уже в спальне, где Помбаль оправлял перед зеркалом перышки, пикировка продолжилась.
«Не собираешься ли ты часом после ужина в „Этуаль“, старый грязный развратник?»
«А куда же я еще могу после ужина собираться? — ответил Персуорден. — Я станцую фокс-макабр с подружкой приятеля нашего Дарли, а не то со Свевой. Нет, несколько фокс-макабров. Затем, чуть позже, как бедный путешественник, чей запас пеммикана вышел на прошлой неделе, исключительно для того, чтоб не замерзнуть ночью в тундре, я выберу одну из них и сведу ее в свой номер в «Старом стервятнике». И стану точить о ее хилую плоть свои усталые когти». — Он сымпровизировал вариацию на тему песни стервятника, терзающего труп, — нечто вроде гортанного сиплого карканья. Помбаля передернуло.
«Чудовище! — крикнул он. — Я ухожу — счастливо оставаться».
«С Богом, сын мой. Toujours la maladresse!» [58]
«Toujours».
Это был их боевой клич.
Оставшись один, Персуорден не спеша вытерся дырявым банным полотенцем и завершил свой одинокий туалет. В водоснабжении «Старого стервятника» случались перебои, и нередко в подобных случаях Персуорден отправлялся через площадь наискосок, к Помбалю, в поисках неспешной утренней ванны и горячей воды для бритья. Время от времени, когда Помбаль уезжал в отпуск, он фактически перебирался в его квартиру и делил ее, не без толики внутреннего дискомфорта, с Дарли, обитавшим таинственно и скрытно в дальнем конце коридора. Хорошо было сбежать иногда от одиночества гулкого гостиничного номера, от кип бумаги, нараставших гроздьями, как грибы, вокруг основного ствола его следующего романа. Сбежать как всегда, впрочем… Патологическая тяга литератора быть наедине с самим собой: «Писатель, самый одинокий зверь из всех людских существ». «Это цитата из великого Персуордена», — пояснил он собственному отражению в зеркале, пока повязывал галстук. Сегодня он станет ужинать в тиши и потакании своим маленьким слабостям, один! Эррол звал его к себе, он отказался, расшаркался как мог и отказался, зная, что ждет его там — бездарный, тягомотный вечер, настольные игры для полудурков или бридж. «Мой Бог! — говаривал, бывало, Помбаль. — Что за манера у твоих соотечественников убивать время! Все эти гостиные, провонявшие, как грязными носками, онтологическим чувством вины. Позволишь себе высказать одну-единственную мысль — и вечеринка сходит с рельсов, все застывают в неловком молчании… Я стараюсь как могу, но мне все время кажется, что я всем наступаю на ноги. А потому наутро я автоматически посылаю хозяйке цветы… Что вы за нация такая! Француза способен до безумия заинтриговать сам способ вашего существования; скажи мне честно, вы даже и в ванну привыкли забираться при макинтоше и галстуке?»