Эррол сложил на коленях руки. На губах у него проявилась — медленно — лукавая улыбка.
«А может, передать материалы египтянам, — мягко предложил он, — и пусть решают сами. Это избавило бы нас от необходимости оказывать дипломатическое давление в том случае, если… если впоследствии все это дело примет более конкретные очертания. Хознани, он ведь был вашим другом, сэр?»
Маунтолив почувствовал, что кожа у него на скулах порозовела.
«В том, что касается дела, у дипломата нет друзей, — сказал он холодно и услышал в голосе своем интонации другого дипломата, по имени Понтий Пилат».
«Так точно, сэр». — Эррол глядел на него с восхищением.
«Как только вина Хознани будет доказана, мы будем вынуждены действовать. Но за отсутствием веских улик мы находимся пока в положении довольно шатком. С Мемлик-пашой — вы же знаете, он не слишком-то пробритански настроен… Я все думаю…»
«Да, сэр?»
Маунтолив подождал, словно бы принюхиваясь, и почувствовал, что Эррол начинает понемногу поддаваться. Несколько времени они сидели в потемках, думали. Затем по-театральному эффектно господин посол включил настольную лампу и сказал тоном решительным и твердым:
«Если вы не против, мы не пустим сюда египтян до тех пор, пока у нас, по крайней мере, не появится более конкретная информация. Лондон мы, конечно же, проинформируем. И естественно, с нашими оценками. Но никаких частных лиц, даже родственников. Да, кстати, вы не могли бы взять на себя переписку с родственниками? Придумайте что-нибудь такое…» — Бледное лицо Лайзы Персуорден встало перед ним, и его словно током ударило.
«Да, конечно. Я захватил с собой его личное дело. Кроме жены есть, кажется, одна только сестра, в Имперском институте слепых». — Эррол деловито зашелестел страницами, но Маунтолив сказал:
«Да-да. Я с ней знаком».
Эррол поднялся.
Маунтолив добавил еще:
«Я думаю, было бы справедливо отправить копию еще и Маскелину в Иерусалим, как вы считаете?»
«Определенно, сэр».
«А в прочем все останется между нами?»
«Так точно, сэр».
«Большое вам спасибо, — сказал Маунтолив с теплотой необычайной. Он вдруг почувствовал себя очень старым и слабым. Настолько слабым, что даже засомневался, а донесут ли его ноги вниз по лестнице до резиденции».
«Пока все».
Эррол вышел, прикрыв за собою дверь, с лицом сосредоточенным, как у глухонемого.
Маунтолив позвонил в буфет и попросил принести стакан бульона и бисквиты. Ел и пил он почему-то очень жадно и глядел притом не отрываясь на белую маску и на рукопись романа. Чувств было два — глубокой пакостности на душе и большой, невосполнимой утраты, и он не знал, которому из них отдать предпочтение. Потом он подумал, что Персуорден, помимо прочего, и сам того не желая, навсегда разлучил его с Лейлой. Да, и это тоже. Может быть, и вправду навсегда.
В тот же вечер, однако, он произнес весьма дельную речь (писал ее Эррол) в Александрийской Торговой палате, восхитив собравшихся банкиров беглым французским. Аплодисменты рокотали, распухая под потолок в величественной банкетной зале «Мохаммед Али клуба». Нессим, сидевший за противоположным концом длинного стола, сказал ответное слово — спокойно, деловито, бесстрастно. Раз или два во время обеда Маунтолив почувствовал на себе его темный, внимательный взгляд, он явно искал его глаз, пытался выведать что-то. Маунтолив, однако, глазами с ним встречаться не стал. Между ними отныне разверзлись пропасти, и ни один не знал, как перекинуть мост. После обеда он наткнулся на Нессима в холле, тот надевал пальто. У него возникло почти непреодолимое желание поговорить о смерти Персуордена. Предмет беседы возник между ними почти физически, навязчивым нелепым призраком покачиваясь в сумеречном воздухе. Маунтолив вдруг почувствовал стыд, как будто из-за какого-то физического дефекта, — как если бы его великолепную улыбку изуродовал вдруг выбитый или выпавший внезапно передний зуб. Он не сказал ни слова, Нессим тоже. В привычной, уверенной и мягкой манере двух высоких мужчин, куривших у парадного в ожидании автомобилей, невозможно было отследить ни малейшего намека на то, что творилось у них внутри. Однако же новая манера видеть уже возникла между ними, зоркая, трезвая и очень жесткая. Как странно: несколько слов, нацарапанных на клочке бумаги, сумели сделать их — врагами!
Потом, откинувшись на мягкой коже в украшенном флажками лимузине, затягиваясь неторопливо роскошной сигарой, Маунтолив почувствовал, как его душа, самая глубокая и нежная ее часть, становится сухой и пыльной, как египетский надгробный камень. Странно — но все ж таки бок о бок с этими глубинными переживаниями сосуществовали иные, бренные, пустые: он был в восторге от того, какой имел успех, как очаровал банкиров. Он, несомненно, был великолепен. Журналисты, в качестве величайшего одолжения, получили копии его сегодняшней речи заранее, и назавтра она будет слово в слово напечатана в утренних выпусках и должным образом проиллюстрирована свежими фото. Дипкорпус, как всегда, будет кусать локти от зависти. Почему никто, кроме него, не догадался сделать заявление о золотом стандарте: с одной стороны, вполне публичное, с другой же — завуалированное так изящно? Он попытался закрепить течение мысли на шипучей этой точке, бросить якорь в тихой бухте заслуженного самовосхищения, но тщетно. Он так и не увидел Лейлу. И увидит ли теперь?
Где-то там, внутри, упала некая преграда, открылась в дамбе течь. Он ввязался в новый, незнакомый внутренний конфликт, черты его лица сделались строже, изменился, стал целеустремленнее и строже ритм походки.
В ту же ночь на него обрушился мучительный приступ боли в ушах, такой же, каким он обычно отмечал каждое возвращение домой. Впервые в жизни болезнь эта приключилась с ним вне стен и палисадов материнской заботы, и он встревожился всерьез. Он попытался, и весьма неуклюже, заняться самолечением, изгнать, так сказать, беса проверенным домашним средством, однако по неопытности перекалил салатное масло и, влив его себе в ухо, заработал в придачу весьма неприятный ожог. В результате данного инцидента он провел в постели три бесконечных муторных дня, читая детективы и глядя во время долгих пауз в белую стену. По крайней мере, это извинило его отсутствие на церемонии кремации Персуордена — он бы наверняка встретил там Нессима. Среди многочисленных посланий и подарков, хлынувших в резиденцию, стоило лишь вести о его недуге просочиться в Город, был великолепный букет цветов от Нессима и Жюстин с пожеланиями скорейшего выздоровления. Будучи александрийцами и друзьями, иначе они поступить не могли.
Он много думал о них в те долгие бессонные ночи и впервые, в свете нового видения ситуации, узрел в них загадку, нет, две загадки. Даже и личные их отношения, моральная, так сказать, их основа, стали казаться ему чем-то странным, чего он никогда раньше правильно не понимал, не оценивал ясно. Неким странным образом дружба мешала ему увидеть в них людей, которые, подобно ему самому, были способны жить на нескольких уровнях сразу. Конспираторы, любовники — где же ключ к сей загадке? Тут он совершенно потерялся.
Но, может быть, искать ключи стоило бы чуть дальше, в прошлом, дальше, чем в состоянии были заглянуть с точки зрения дня сегодняшнего — он ли сам, Персуорден ли.
Он многого не знал о Жюстин и Нессиме — а знал бы, глядишь, и разобрался бы сам. Эти факты совершенно необходимы для нашей истории, однако, чтобы включить их должным образом в ткань повествования, нам придется пройти по собственным же следам вспять, ко времени, которое непосредственно предшествовало заключению этого странного брака.
10
Глубокие александрийские сумерки еще не успели окончательно взять их в плен.
«Но так ли уж… как бы выразиться поточней?.. Она тебе действительно необходима, Нессим? Я, конечно, все знаю, ты ходишь за ней по пятам, и она, конечно же, догадывается, чего ты хочешь».
Золотистая головка Клеа оставалась недвижна на фоне окна, ее взгляд прикован был к рисунку, двигалась только рука с угольком. Рисунок был почти закончен, еще от силы несколько штрихов, быстрых, летучих, и модель может быть свободна. Нессим надел, специально для позирования, полосатый свитер. Он лежал на неудобном маленьком диване, в руках — гитара, на которой он отродясь не игрывал, и хмурил брови.