Выбрать главу

Персуорден, прежде чем лечь в стылую, последнюю свою постель, бок о бок с замирающими, тихо бормочущими образами Мелиссы или Жюстин — или Бог знает какими еще воспоминаниями, — позвонил Нессиму и сказал голосом чужим, незнакомым, полным какого-то жестокого смирения и тихого перезвона близких уже колокольчиков смерти: «Как пишут в книгах, вопрос жизни и смерти. Да, пожалуйста, приезжай немедленно. Я оставил записку в месте, очень для тебя подходящем: на зеркале». Он дал отбой, хохотнув коротко, чем испугал всерьез встревоженного — мурашки по коже — человека на другом конце провода. Нессиму не нужно было дважды повторять, он с лету распознал предупреждение о грядущих бедах. На зеркале в затхлом гостиничном номере, среди цитат для внутреннего, так сказать, писательского употребления, он обнаружил следующие слова, написанные мокрой палочкой для бритья, большими буквами:

НЕССИМ, КОЭН ПАЛЕСТИНА И Т. Д. ВСЕ ВСКРЫЛОСЬ ПОШЛО НАВЕРХ.

Послание это он едва успел стереть, прежде чем послышались в холле голоса и следом отчаянная морзянка по дверной панели, прежде чем тихо вошли Бальтазар и Жюстин. Но слова и воспоминание о коротком смешке напоследок (словно Пан воскрес по случаю) навсегда остались раскаленной сталью в памяти его. Позже, когда он пересказывал все это Жюстин, на лице его была нервическая безучастность, ибо одно даже упоминание о происшедшем словно бы примораживало его. Этой ночью сна не будет, он уже понял; Персуорденово послание должно обсудить со всех возможных точек зрения, проанализировать, расшифровать прямо здесь и сейчас, — они лежали, недвижно, как статуи на александрийских надгробиях, бок о бок в темной комнате, распахнутые широко глаза уставлены в глаза напротив, как незрячие, нечеловечьи, неживые зеркала из кварца, мертвые звезды. Рука в руке, они вздыхали и шептались, и он все повторял: «Я же говорил тебе, это Мелисса… Она так смотрела на меня, словно… Я так и знал». Проблема выстраивалась за проблемой, они переплетались, соединялись в его голове внахлест, и одна была — что делать с Нарузом?

Он чувствовал себя хозяином осажденного замка, который слышит вдруг в ночной тишине из-под земли невнятный шум, и различает звук кирки, затем лопаты, шаги железных ног, и понимает, что это вражеские саперы прогрызают камень, дюйм за дюймом, под его неприступной стеной. Как Маунтолив обязан будет действовать, если ему обо всем сообщат? (Забавно, как сама эта фраза выдавала их обоих с головой, они уже покинули орбиту свободной человеческой воли.) Они были оба обязаны теперь, как привязаны к разворачивающемуся некоему действу, которого ни один из них, в общем-то, не планировал и не хотел. Они пустились в антраша свободы воли, а очнулись в кандалах, прикованными намертво к скрипучей телеге истории. И изменилось все одним лишь поворотом калейдоскопа. Персуорден! Писатель, повторявший неоднократно: «В один прекрасный день люди поймут, что только художник в состоянии заставить нечто произойти; потому и общество имеет быть основано на нем». Deus ex machina! Умирая, он использовал их обоих как… общественный нужник, словно бы только для того, чтобы продемонстрировать истинность своего афоризма! Сколько бы можно было найти иных возможностей, чтобы не разделять их бесповоротно актом смерти, чтобы не делать их врагами, распределив информацию, которая не нужна, неудобна была ни тому ни другому, — как карты раздал! Теперь все висело на волоске. Маунтолив будет действовать, но только если не действовать не сможет; а одно его единственное слово Мемлик-паше выведет на сцену иные силы, возникнут новые опасности… Город гулко выпевал во тьме сложную ритмику смерти — взвизгивали шины на пустынных площадях, рокотали лайнеры, пронзительно вскрикивали в гавани буксиры; он почувствовал, как никогда, неодолимую тягу Города, мертвый его дрейф: из года в год все глубже увязают камни в бесплодных дюнах Мареотиса. Он принялся выстраивать логику происходящего сначала так, после эдак, вертя события и схемы, как песочные часы; но песок-то сочился все тот же, те же самые вопросы, один за другим, без ответа, с тяжелой свинцовой непреложностью. Опасность довлела над ним весомо и грубо, и пусть они просчитывали вероятность риска взвешенно и объективно — к подобному повороту событий они оказались не готовы, не тот запас прочности. Странно. Жюстин, сдвинув брови, закусив костяшку пальца, все думала отчаянно, молча, и сердце его потянулось к ней, к благородству молчания (недвижный взгляд Сивиллы), она дала ему смелость думать дальше, оценить ситуацию. Они должны продолжать действовать так, как если бы ничто не изменилось, хотя реально переменилось все. Явилась данность: они должны, бесстрастные, как рыцари в глухих железных латах, следовать прежним курсом, и в данности этой были разом и отчужденность, и новая, более прочная связь; страстное братство по оружию, привилегия фронтовиков, знающих, что дальше ничего не будет, что в словах любовь, семья, друзья, дом смысла больше нет, а есть последняя служба железной некой воле, являющей себя в латной маске долга.

«Мы должны быть готовы к любой случайности, — сказал он, губы высохли от сигарет без счета, — и продержаться, пока не закончим дела. Может быть, у нас времени больше, чем кажется; в конце концов, может ничего и не произойти. Может, Маунтоливу и вовсе не стали докладывать. — Потом добавил тише, словно под тяжестью осознания неизбежного: — А если доложили, мы будем знать: он сразу же к нам переменится».

Он мог в любой момент на любом перекрестке оказаться лицом к лицу с наемным убийцей — мало ли в Городе темных углов; или однажды еда его окажется отравленной — что стоит подкупить слугу. Но подобного рода неожиданности можно было хотя бы предвидеть, готовиться к ним, не допускать случайностей. Жюстин лежала молча, широко открыв глаза.

«И еще, — сказал он, — я завтра же поговорю с Нарузом. Ему нужно открыть глаза, если потребуется — силой».

Несколько недель назад, придя к себе в офис, он застал в кресле для посетителей мрачного седого Серапамуна, курившего сигарету. Серапамун был богатейшим и, вне всякого сомнения, самым влиятельным из коптских хлопковых королей и играл решающую роль в поддержке организованного Нессимом коптского движения. Они были старыми друзьями, хотя Серапамун и принадлежал к другому поколению. Спокойное, мягкое лицо, низкий голос, неторопливая и властная манера человека образованного и уверенного в себе — все недвусмысленные ссылки на Европу. Говорил он умно и быстро.

«Нессим, — сказал он мягко, — я пришел к тебе не как частное лицо — как представитель Комитета. Задачу, поставленную передо мной, приятной не назовешь. Могу я говорить с тобой прямо, без вражды и злобы? Мы очень обеспокоены — очень».

Нессим закрыл глаза, запер дверь, снял с рычага телефонную трубку и дружески пожал Серапамуну плечо, проходя за спинкой его кресла к себе на место.