На следующее утро мы тронулись в путь; по паре лошадей на брата — арабских, относятся к ним очень бережно и целый караван шаркающих по песку верблюдов в подарок «людям» от Наруза; их должны были там зарезать и сожрать. То был путь неблизкий и нелегкий, миражи не оставили камня на камне от способности ясно видеть и трезво рассуждать, вода была горькой, в собственной шкуре жарко было как в аду, так что к концу прогулки Искренне Твой сделался усталым и злым. Такое впечатление, будто вместо головы у тебя сковородка, ее поставили на угли и жарят собственные твои мозги! Мои шипели вполне явственно, когда мы добрались до первых чахлых пальм и перед глазами у меня зажужжал, уже с подскоком, образ монастыря в пустыне, на том месте, где бедной Дамьяне при Диоклетиане снесли башку с плеч во славу Господа нашего Иисуса Христа.
Ко времени нашего прибытия уже успели опуститься сумерки, и мы въехали вдруг, прямо на лошадях, в роскошно раскрашенную гравюру, которая могла бы стать иллюстрацией… к чему? К «Ватеку»!Огромный лагерь: шатры, шалаши, времянки. Тысяч, наверное, шесть пилигримов расположились вокруг нас в жилищах из бумаги и прутьев, из холста и ковров. Целый город вырос в одночасье, с собственной системой освещения, даже с канализацией, — целый город, включая небольшой, но изысканный квартал сестренок наших во грехе. Топочут в темноте верблюды, коптят, лопочут факелы и фонари. Слуги разбили для нас палатку под каким-то обвалившимся сводом, где тихо беседовали два мрачных бородатых дервиша, где сложены были у стены хоругви, как переливчатые крылья здешних ночных бабочек, — при свете большого бумажного фонаря, исписанного сплошь арабской вязью. Спустилась тьма кромешная, но маленькие интермедии — ярмарочные, балаганные, как полагается, — она лишь оттенила. У меня просто ноги зудели пробежаться по окрестностям; друзей моих это, видимо, тоже вполне устраивало, вера, церковь, все такое, и Нессим назначил мне рандеву в палатке через полтора часа. А я его едва уже слушал, настолько захватил меня сей химерический город с глинистыми улочками, с длинными ярдами лотков — переизбыток пищи: дыни, яйца, бананы, сласти, сплавленные воедино неровным, неземным почти светом. Каждый александрийский лоточник, каждый бродячий торговец счел своим долгом откочевать сюда с товаром. В темных закоулках играли, как мыши попискивали, дети, а взрослые готовили ужин в шалашах и палатках, освещенных маленькими коптящими свечками. Словно чья-то безликая могучая воля ходила тихо под поверхностью эфемерного здешнего быта, рождая завихрения коротких сюжетов и сцен. В крохотной будке поет проститутка, красивая, статная, — половодье тоски, заунывные долгие ноты и резанные мелко лесенки четвертьтонов — и надевает не спеша облегающее, в спиралях блесток платье. У двери табличка — цена. И вовсе даже не дорого, подумал я и проклял от души свои долги и обязательства. Чуть дальше сказитель выводил, стеная, душещипательный романс об Эль-Загуре. В импровизированных кафе на центральных «проспектах» под фонарями и флагами сидели люди, пили коричную, пили шербет. За стеной монастыря шла служба, пели. Снаружи характерный сухой стук — фехтовали на палках, и толпа приветствовала криком каждый изыск, каждый удачный выпад. Надгробья, утопающие в цветах, маслянистый отблеск арбузной кожуры, мясо на жаровнях, пропитавшее весь воздух окрест пряным запахом, — колбаски, и шашлык, и шипящие, шкворчащие потроха. Спектр звука на спектр света, и сплавились, слились в одно, не делимое далее. Взошла луна, рогами кверху.
В большом шатре кучка мокрых от пота сиренево-смуглых суданцев с отрешенными лицами танцевала под странную музыку — нечто вроде фисгармонии, только очень маленькой, с ломким резковатым звуком, вертикальная клавиатура и раскрашенные бутылочные тыквы вместо трубок; ритм задавал мосластый черный парень, вызванивая стальным прутом по куску подвешенной к опорному шесту железной рельсы. Там я наткнулся на одного из слуг Червони, тот был искренне рад нашей встрече и едва ли не силой влил в меня порцию чудного суданского пива, его здесь называют мерисса. Я сел и стал смотреть на танцоров, сосредоточенных, с горящими глазами, медленное движение по кругу забавными такими мелкими шажками, опускают на землю переднюю часть ступни, резко, а потом поворачивают, будто раздавили таракана. Потом ворвалась барабанная дробь, я обернулся и увидел идущего мимо дервиша с большим верблюжьим барабаном в руках — сияющая красной медью полусфера. Он был черный — рифьят, — и, поскольку я никогда еще не видел всех этих фокусов с хождением по углям и поеданием живых скорпионов, я встал и пошел за ним следом. (Никогда не забуду: мусульмане поют что-то вроде поминальных песен по Дамьяне, христианской святой, очень трогательно; я слышал, как они завывали «Йа Ситт Йа Бинт Эль Вали» снова и снова. «О госпожа, жена наместника». Полный восторг.) Во тьме — хоть глаза коли — набрел я все-таки на компанию дервишей, в лужице света между двумя проломами в стене. Танец почти уже кончился, и они успели превратить одного из своих в живой подсвечник, облепленный со всех сторон горящими свечами; расплавленный воск тек по нему ручьями — буквально. В конце концов какой-то старикашка подошел к нему и проколол ему кинжалом обе щеки насквозь. На кончик лезвия и на рукоятку он водрузил по тяжелому подсвечнику с полдюжиной свечей на каждом. Преображенный в пылающее древо, юноша привстал на цыпочки и медленно закружился в танце. Когда он обернулся несколько раз вокруг себя и остановился наконец, кто-то просто-напросто выдернул кинжал из его лица, старик смочил слюной пальцы и дотронулся ими до ран. Через секунду юноша уже улыбался, и, судя по всему, ему было совсем не больно. И взгляд стал вполне осознанным.
А вместо задника — белая пустыня, где луна колдует над камнями, обращая их то в черепа, то в мельничные жернова. Грохнули разом барабаны и трубы, и промчались мимо всадники в конических шапках, в руках деревянные сабли, крики на высокой ноте, как женские. Дело шло к скачкам — на лошадях и верблюдах. Прекрасно, подумал я, пусть будут скачки; но, походив туда-сюда в поисках местечка получше, я наткнулся, сам того не желая, на гротескную сцену, которой бы охотно избежал, если б знал заранее. Резали Нарузовых верблюдов. Эти бедолаги лежали себе, как обычно, поджав под грудь передние ноги, как кошки, и вдруг откуда-то из темноты на них налетела целая орда — отблески луны на лезвиях секир. Кровь у меня словно колом встала в жилах, но я уже не мог оторваться от дикого этого зрелища. Животные не сделали ни единого движения, чтобы уйти из-под ударов, каждый удар — по рукоять. Ноги отрубали в несколько ударов, как будто бы совсем без боли, как будто ветви с дерева. Вокруг скакали дети в пятнах лунной светотени, подбирали с песка огромные куски сочащегося кровью мяса и убегали с ними в лагерь. Верблюды глядели вверх, на луну, запрокинув шеи, молча. Отрубленные ноги, выпавшие внутренности; наконец и головы упали, словно скульптуры, под ударами секир и легли на песок с открытыми все еще глазами. Люди с топорами кричали, перебрасывались шутками за работой. Тяжелый мягкий ковер черной крови расползался понемногу по песку, и мальчишки разносили кровь по округе, несли ее на подошвах ног дальше, к городу-призраку. У меня вдруг подкатила к горлу тошнота, и я вернулся туда, где был свет и можно было выпить; я сел на скамейку и стал глядеть на идущих мимо, просто чтобы успокоить нервы. Там-то и отыскал меня Нессим и повез в монастырь через ворота, потом мимо келий, построенных тесно, небольшими группами, — здесь их называют «соты». (Тебе не приходило в голову, что все ранние религии построены были по принципу пчелиных сот, в подражание Бог знает каким биологическим законам?..) А потом мы пришли наконец-то к церкви.