Выбрать главу

Великолепный иконостас, свечи старинной выделки с восковыми бородами, горящие на аналое, свет чуть приглушенный и от зерен ладана — цвета цветочной пыльцы; и могучие голоса, льющиеся, будто полноводная река по каменистому руслу литургии святого Василия. Мягкая смена темпа, повороты и паузы, звук спускается медленно, ступень за ступенью, чтобы всплеснуть, взлететь вдруг на невероятную высоту и в гортанях, и в душах этих темнокожих, с отблеском пламени на лицах людей. Хор проплыл перед нами, подобно стае лебедей, высокие алые шапочки-шлемы и белые одежды с нашитыми красными крестами. Как играли свечи с черными курчавыми их волосами, с каплями пота на лицах! Огромные глаза, словно на фресках, блестящие голубоватые белки. Господи, как молода Христианская церковь; каждый из этих молодых коптов в алых кардинальских шапочках был Рамзес Второй, ни больше и ни меньше. Огромные паникадила, клубы белоснежного благовонного дыма. Снаружи — улюлюканье всадников, скачки в разгаре, внутри — рокочущие раскаты Слова, и только.

Подвесные лампы на длинных цепях и под ними — страусовые яйца. (Почему? — всегда терзался любопытством.)

Мне показалось поначалу, что здесь и было место нашего назначения, но мы обогнули толпу верующих по краю и пошли по ступенькам вниз, в подземелье. Анфилада больших, чисто выбеленных известью комнат. В одной из них, освещенной также свечами, сидели на шатких деревянных скамьях люди и ждали нас. Нессим чуть сжал мне руку выше локтя и подтолкнул к скамье у самой стенки, сидевшие там мужчины, немолодые уже, подвинулись, чтобы дать мне место. «Сначала я сам поговорю с ними, — прошептал он, — а потом должен говорить Наруз — в первый раз». Младшего брата видно не было. Люди вокруг меня одеты были в халаты, но под халатами кое у кого угадывался европейский костюм. У некоторых на головах — арабского образца накидки. Судя по ухоженным ногтям и ладоням, рабочих здесь не было. Они беседовали между собой по-арабски, но очень тихо. Никто не курил.

Добрый наш Нессим вышел вперед и обратился к аудитории с привычной спокойной сноровкой человека, ведущего рутинное заседание совета директоров. Говорил он негромко и, насколько я понял, удовольствовался детальным отчетом об основных событиях за истекший период: того-то выбрали в такой-то комитет, проведены предварительные мероприятия по организации такого-то фонда и так далее. Очень было похоже, что обращается он к собранию акционеров банка. Они мрачно слушали. Несколько негромких вопросов, он отвечал сжато. Потом он сказал: «Но это еще не все, это детали. Вам хотелось бы, наверно, услышать кое-что о нашей нации, о нашей вере, о чем даже и священники наши чаще всего не имеют понятия. Мой брат Наруз, вы все его знаете, скажет сейчас несколько слов».

Какого еще черта, спросил я себя, ожидают они услышать от этого бабуина? Очень интересно. И вот из тьмы, из соседней залы, вышел Наруз, в белом халате, бледный как полотно. Волосы прилипли ко лбу, лохматый, дикий — ну, в общем, у шахтера выходной. Нет, пожалуй, еще больше on напоминал напуганного сельского викария в плохо выглаженном стихаре; тяжелые лапы стиснуты на груди, аж костяшки побелели. Он занял место за чем-то вроде деревянного аналоя с горящей одинокой свечой и с нескрываемым ужасом глянул на собравшихся в зале людей, непрерывно ворочая мускулами плеч и рук. На мгновение мне показалось: вот сейчас он грохнется в обморок. Он разжал судорожно стиснутые челюсти, но так и не издал ни звука — словно парализованный.

По залу пробежал шепоток, и я заметил, как Нессим посмотрел на него встревоженно, готовый, очевидно, прийти на помощь. Но Наруз застыл, как дротик, глядя прямо перед собой так, словно за белой стеной, за нашими спинами наблюдал жуткую какую-то сцену. Затем рот его дернулся, заходили конвульсивно челюсти, язык, мягкое нёбо, а потом он выкрикнул хрипло: «Медад! Медад!» То была просьба о помощи свыше, дервиши и проповедники кричат так, прежде чем войти в транс. Лицо его напряглось и застыло. И вдруг он переменился совершенно — как будто электрический ток подвели внезапно к его телу, к мускулам его и к чреслам. Он расслабился и медленно, запинаясь начал говорить, вращая изумительной красоты глазами, как будто потоком неостановимо льющихся слов он сам владел лишь отчасти, как будто и говорить ему было тяжело и больно… Зрелище было жутковатое, и с минуту, наверное, я ни слова не мог разобрать, говорил он очень невнятно. Затем поток прорвался, словно сдернули покров, и голос его тут же набрал силу, завибрировал в желтоватом от света воздухе, как мощный музыкальный инструмент.

«Наш Египет, любимая наша страна», — он тянул слова, как ириску, ворковал, пришептывал. Ясно было, что он ни слова не готовил заранее, — то была не речь, но импровизация, вдохновленная, ниспосланная свыше, такое случается иногда — великолепные, захватывающие дух экспромты пьяных, сказителей и профессиональных плакальщиц, что идут за здешними похоронными процессиями и выкрикивают стихи, прекрасные стихи, полные смерти и боли. Поток напряжения, могучий тихий ток волнами пошел от него и залил комнату под потолок; все мы словно бы подсоединились к этой же цепи, даже и я, со школьным моим арабским! Мелодия, мощь, скрытые, словно джинн в кувшине, яростностъ и нежность голоса его ударили в нас, швырнули нас наземь, как великая музыка. Даже и неважно было, понятны ли сами слова. Да и сейчас, в общем, неважно. Все равно пересказать, объяснить это невозможно. «Нил… зеленая река, текущая в душах наших, слышит детей своих. Они вернутся к Нилу. Потомки фараонов, дети Ра, ветви от ствола святого Марка. Они отыщут место, где родится свет». И так далее. По временам он закрывал глаза, давая словам волю течь свободно, поднимая последние шлюзы. А один раз запрокинул голову назад, улыбаясь, как пес, не открывая глаз, покуда свет не сверкнул на самых дальних его зубах, на зубах мудрости. И голос! Он жил отдельно от тела, поднимался до рыка и рева, падал до шелеста, едва слышного, дрожал, и ворковал, и выл. Он то откусывал слова с лязгом, как волчий капкан, то катал их тягуче и плавно, словно в меду. Мы все были в его власти до единого. Но видел бы ты, насколько ошарашен и встревожен был Нессим. Он явно ничего подобного не ждал — белый как мел, руки трясутся. Время от времени и его уносил поток Нарузовой речи, я видел, как он едва ли не с раздражением смахнул слезу.

Так продолжалось что-то около трех четвертей часа, потом вдруг, без всяких видимых причин, поток иссяк — как задули свечу. Наруз стоял перед нами и хватал воздух ртом — словно выброшенный приливной волной, нездешней музыки на берег, чужой и пустынный. Словно захлопнулся железный ставень — молчание невосполнимое. Его руки снова нашли друг друга, сцепились. Он испуганно выдохнул, едва ли не на стоне, и выбежал из залы как-то по-крабьи, боком. Воцарилась оглушительная тишина, такая бывает после гениального концерта — великого актера ли, оркестра, — та самая, насыщенная влагой жизни тишина, в которой слышишь, как лопаются, прорастают семена в человеческих душах и начинают искать путь к свету знания о самих себе. Я был совершенно счастлив и выжат, как лимон.