Сами александрийцы были в Египте чужаками, изгнанниками; Египет жил себе спокойно и мощно за переливчатой поверхностью александрийской грезы, окруженный раскаленным добела кольцом пустынь и осененный благодатью суровой веры, отринувшей все радости земные: Египет лохмотьев и язв, красоты и отчаяния. Александрия все еще оставалась Европой, столицей Европы азиатской, ежели таковая возможна. Она и близко не была похожа на Каир, где весь уклад жизни был скроен на египетский лад, где Маунтолив обычно говорил на цветистом, пространном арабском; здесь сценою владели французский, итальянский и греческий. Стиль жизни, светские манеры — все было здесь другое, кроилось по европейским лекалам, верблюды же, и пальмы, и туземцы в долгополых одеяниях существовали только лишь как ярко разукрашенный фриз, как театральный задник для жизни, разделенной надвое у самого корня.
Потом явилась осень, и ему пришлось вернуться в зимнюю столицу — звали дела; Лейла по-прежнему молчала, его это озадачивало и даже обижало немного; но в работе был свой интерес, и покуда все, что бы он ни делал, давалось ему с удивительной легкостью. Нужно было составлять доклады, разнообразные отчеты, военные и социоэкономические. Штат его утрясся окончательно и работал сноровисто и четко, даже Персуорден старался как мог. Враждебность Эррола, никогда, впрочем, и не бывшую особенно глубокой, удалось успешно нейтрализовать и заключить, так сказать, перемирие, долгосрочное и взаимовыгодное. Причин быть самим собой довольным у Маунтолива хватало.
Затем, как раз под карнавал, пришло письмо, гласившее, что Лейла решилась наконец с ним встретиться — с одним условием: они оба должны быть одеты, соответственно месту и времени, в закрытые черные домино — излюбленное в Александрии праздничное платье. Ее опасения он понял и принял. Более того, мысль пришлась ему по вкусу, он ласково поговорил с Нессимом, дал свое согласие на приглашение и сказал, что намеревается перевести на время карнавала в Александрию свою штаб-квартиру, пускай секретари получат, как и он, удовольствие от праздника. Приехав, он застал Александрию под пронзительным летним небом, голубым, как птичье яйцо, Город грелся и нежился, и только по ночам забредали иногда из пустыни хрусткие заморозки. Здесь его, однако, поджидало очередное разочарование: ночью на балу у Червони, когда Жюстин взяла его под руку и провела через весь сад к укромному месту, где и должна была состояться встреча, они нашли там лишь пустую мраморную скамью и крохотный шелковый ридикюль, а в нем записку, намазанную наскоро губной помадой: «В последнюю минуту сдали нервы. Прости». Он попытался скрыть от Жюстин досаду, сама она, казалось, не верила глазам своим и все повторяла: «Но как же так, она специально ехала сюда из Карм Абу Гирга. Не понимаю. Она весь день была с Нессимом». Теперь ее рука сжимала его локоть чуть сильнее, и в пожатии он углядел сочувствие, искреннее и очень женское, — пока они шли, расстроенные, досадливо проталкиваясь сквозь развеселые фигуры в домино, через сад обратно к дому.
У пруда он заметил краем глаза Амариля; тот сидел без капюшона рядом с худенькой фигуркой в домино и говорил негромко, но в интонации была мольба; время от времени он подавался вперед, чтобы обнять свою визави. Маунтолив вдруг почувствовал укол зависти, хотя, видит Бог, в желании своем видеть Лейлу он не смог бы отследить и тени физической страсти. Просто-напросто, согласно некой парадоксальнейшей из логик, он не мог вступить с полным правом во владение Египтом, покуда не повидается с ней, — ибо в ней представлен был иной, почти мифический образ той самой реальности, которую переживал, которой овладевал он изо дня в день. Он чувствовал себя подводником, что крутит и крутит ручку настройки перископа, пытаясь совместить двойное поле видения, настроить хрусталики глаз на нужный фокус. Не пройдя через новую встречу с ней, он знал откуда-то, что уязвим, беспомощен и не способен ни свериться с пожелтевшей картой прежних своих воспоминаний о здешнем магическом ландшафте, ни выстроить новой из новых своих ощущений. Однако же судьбу свою он принял философски. В конце концов, причин тревожиться всерьез просто не было. Терпение — теперь он мог в терпении упражняться сколь угодно долго и ждать, когда она снова соберется с духом.
Кроме того, возникли иные привязанности, словно бы специально для того, чтобы заполнить брешь, — дружба с Бальтазаром (он частенько наведывался пообедать и поиграть в шахматы), дружба с Амарилем, с Пьером Бальбзом, с семейством Червони. И Клеа — как раз в то время она начала неторопливо, по обыкновению, писать с него портрет. Мать давно уже просила прислать ей его портрет маслом; теперь у него была возможность позировать чуть не каждый день в блистательном посольском мундире, который сэр Луис когда-то давно, в прошлой жизни, столь любезно ему продал. Прекрасный получится сюрприз, как раз на Рождество, думал он и рад был, что Клеа корпит над портретом, подскабливая и переписывая раз за разом неудачные, с ее точки зрения, места. От нее-то (она говорила за работой, чтобы лица моделей были «живыми») он и узнал за лето массу интереснейших сведений о трудах и днях александрийцев — поэтичнейший фантазм пополам с гротескной драмой. Так уж привыкли жить эти блудные дети: диковатый эпос обитателей модерных свайных построек, небоскребов из стекла и камня, чьи фундаменты — средь фараоновых руин, а окна — на Европу.
Одна из этих сказок поразила его до глубины души — сюжет о страсти Амариля (элегантного, всеми любимого в Городе доктора), к которому он сам в последнее время как-то по-особенному привязался. Самое имя его звучало в устах Клеа с интонацией общей в Городе симпатии к этому славному, чуть застенчивому человеку, который столько раз божился, что никогда-де не выпадет ему счастье быть любимым женщиной.
«Бедный Амариль, — с улыбкою и вздохом, за работой, — рассказать вам его историю? Есть в ней что-то типическое. А сколько радости доставила она всем его друзьям, ведь мы-то уже думали, что он так и не соберется никогда и не влюбится, будет все чего-то ждать — и в конце концов упустит последний рейс».
«Но Амариль ведь уезжает за границу, в Англию, — сказал Маунтолив. — Должен ли я думать, что его сердце разбито? И кто такая эта Семира? Расскажите, прошу вас».
«Добродетельная Семира!» — Клеа опять улыбнулась сама себе, отставила мольберт и протянула ему папку с рисунками.
«Носы, сплошь одни носы», — удивленно сказал он, и она кивнула.
«Амариль гонял меня месяца три, я бегала по Городу и собирала коллекцию носов, чтобы она могла выбрать на свой вкус; носы живых и мертвых. Носы из Яхт-клуба, из Этуаль, с фресок в музее, с монет… А сколько пришлось попотеть над систематизацией материала, над компаративным, так сказать, исследованием. В конце концов они остановили выбор на носе безымянного солдатика с одной фиванской фрески».
Маунтолив не знал, что и думать.
«Ну, Клеа, пожалуйста, расскажите мне саму историю».
«Вы обещаете сидеть смирно и не шевелиться?»
«Клянусь».
«Ну ладно. Ведь вы успели уже познакомиться с Амарилем поближе: человек очаровательный, романтик до мозга костей, друг, каких поискать, диагност потрясающий, но нас он буквально в отчаяние приводил. Казалось, он просто не в состоянии влюбиться и не влюбится никогда. Нам было так жаль его — вы же знаете, мы, александрийцы, только снаружи такие циники, а в глубине души мы народ сентиментальный донельзя, и, конечно же, нам хочется, чтобы наши друзья получали от жизни радость. Не то чтобы он был несчастлив — да и любовницы у него время от времени случались, но ни разу une amie [48] в особенном, здешнем смысле слова. Он сам частенько нам на это жаловался — я думаю, не для того только, чтоб вызвать жалость или любопытство к собственной персоне, но отчасти и для самоутверждения: все, мол, в порядке, я по-прежнему нравлюсь женскому племени, их тянет ко мне и т. д. И вот в прошлом году на карнавале свершилось чудо. Он встретил худенькую даму в домино. Фейерверк страсти — они, между нами, зашли чуть дальше, чем то обычно принято у Амариля, он любовник очень осторожный. Встреча эта преобразила его совершенно, однако… девушка исчезла, так и не сняв маски, и не оставила даже имени своего. Белые узкие руки и колечко с желтым камнем — вот и все, что он знал о ней, поскольку, несмотря на столь самозабвенные объятия, маску снять она отказалась, и, как ни странно, ему не удалось ни разу поцеловать ее, хотя ему и не было отказано… в иных знаках внимания. Бог мой, вот я уже и сплетничаю! Ну, неважно».