Сам Ибн-Зубайр принял весть о потере Ирака и смерти брата спокойно и сдержанно. Между прочим, он не вполне одобрял планы Мусаба – который, по его мнению, имел слишком неудобный характер для роли суверена. Ибн-Зубайр утешил себя тем, что получит возможность продемонстрировать свое ораторское красноречие на погребальной церемонии. Его речь, вероятно, показалась бы нам холодной и неестественной, но сам он, безусловно, считал ее в высшей степени назидательной. Он наивно объявил, что смерть Мусаба наполнила его одновременно печалью и радостью: печалью – потому что он лишился друга, утрата которого нанесла болезненную рану его чувствительному сердцу, которую смогут излечить только терпение и смирение, а радостью – потому что Аллах даровал его брату славу мученика.
Но когда настало время перейти от слов к делу – от выступлений к сражению, когда он увидел Мекку осажденной и над ней нависла угроза голода, смелости у Ибн-Зубайра поубавилось. Нет, нельзя сказать, что ему не хватало обычной храбрости, которую любой солдат, если он не безнадежный трус, проявляет на поле боя. Ему не хватало моральной силы. Он постоянно искал совета матери, женщины, обладавшей благородной душой римлянки, несмотря на свой весьма и весьма преклонный возраст.
– Мама! – воскликнул он. – Меня все бросили. Противник предлагает приемлемые условия. Как ты думаешь, что мне делать?
– Умереть, – сказала она.
– Но мне страшно, – прошептал он. – Боюсь, если я попаду в руки сирийцев, они станут глумиться над моим телом.
– Тебе-то что? Разве убитая овца страдает, когда с нее сдирают шкуру?
Абдуллах Ибн-Зубайр вспыхнул, устыдившись, и поспешил заверить мать, что испытывает такие же чувства, просто хотел убедиться в ее одобрении. Вскоре он пришел к ней в полном боевом облачении, чтобы проститься. Женщина прижала его к груди и почувствовала твердость кольчуги.
– Мужчина, готовый умереть, не испытывает необходимости в этом, – сказала она.
– Я надел кольчугу только для того, чтобы дать тебе искру надежды, – сообщил он.
– Я давно утратила все надежды. Сними ее.
Сын подчинился. Он провел несколько часов в молитве в Каабе, после этого сей негероический герой устремился на врага и своей смертью завоевал больше славы, чем при жизни. Его голову отвезли в Дамаск, а тело повесили ногами вверх на виселице. Это было в 692 году.
На протяжении шести или восьми месяцев, которые продолжалась осада Мекки, Хаджадж демонстрировал большую отвагу, неустанную деятельность, невероятную выносливость и, этого нельзя отрицать, безразличное отношение к священным вещам. Его не простили теологи, зато Хаджадж доказал, что предан своему хозяину телом и душой. Его не смущали угрызения совести, не посещали сомнения. Он не уважал ни святость храмов, ни то, что другим представлялось яростью небес. Однажды, когда сирийцы забрасывали камнями Каабу, возникла внезапная буря и двенадцать солдат были поражены молнией. Охваченные суеверным страхом сирийцы отказались возобновлять атаку. Хаджадж спокойно занял место у катапульты и метнул очередной камень. «Все в порядке, проговорил он. – Чего вы так заволновались? Я знаю эту страну. В таких бурях нет ничего необычного». Подобная удивительная преданность Омейядам принесла соответствующую награду. Абд аль-Малик назначил Хаджаджа правителем Мекки, а несколькими месяцами позже – всего Хиджаза. Поскольку он был по рождению кайситом, его продвижение по службе, несомненно, вдохнуло бы в кельбитов подозрительность и тревогу, будь он человеком благородного происхождения, а не ничтожным выскочкой.