Выбрать главу

Я вызывал у неё неподдельное раздражение — просто досадная помеха, как какой-нибудь шкаф-рыдван, на месте которого уже давно стоит новый, но который не так-то просто выбросить из-за его габаритов или просочившаяся от соседей вода, капающая теперь с потолка куда не следует. Тут-то наверно и появились у меня первые настоящие чувства

Я возвращался к столу и пытался вести себя как ни в чём не бывало. Но этого не получалось. Сошёлся клином белый свет — я ощутил этот троп буквально — вещественно, как труп. Не то, чтоб я в неё влюбился по уши — просто культурный шок желторотика от самой возможности такой ситуации: ещё вчера мы валялись целый день в одной постели, нежно ласкаясь, совместно готовили и поглощали пищу, плечо к плечу ходили по чужеродному миру, имея в виду странноватые «наши интересы», а теперь она не хочет даже разговаривать со мной — безо всякой причины! И с кем — со мной, гением не только локально зассанного филфака, но и всего — повторяю: всего! — мира!!! Я не мог думать ни о чём и ни о ком, не мог посмотреть на неё. Всё мне казалось подвохом; я чувствовал себя униженным после такого её поступка (просто бросить меня); с другой стороны, не могу поклясться, что оно, это юродское состояние, сначала не зародилось у меня, вдохновив распознавшую его Зельцер. О, это плохо, золотые, когда к тому не привычен. Это проявлялось во всём, даже в мелочах…

Я вошёл на кухню — стула не хватало и я, выдвинув из-под стола низкий круглый табурет, сел на него. Мои глаза оказались на уровне поверхности стола. Тут же ко мне подключилась собакоу. Я был явно опущен.

— Ты что, Лёх, возьми стул, — послышались добропорядочные всплески — даже кажется и от Зельцер (она, по-моему, тоже сказала «Лёх» — что звучало как «лох»).

— Ды хули нам, пиздюкам!.. — вздохнул я, по-обезьяньи скрюченной кистью с пятью хватающими пальцами сгребая со стола стакан с портвейном. Все любители кэвээнщины увеселились не на шутку, сказав «свой чувак». Оля ухаживала за мной и говорила, какой я милый и остроумный, и что знает меня давно. Я боялся её рассказа. Собака не давала мне ничего съесть; иногда мне забывали налить выпить, и я всё молчал. Когда мы встречались взглядами с Эльмирой, её лицо будто осенялось солнечным зайчиком — весёлого презрения. Санич тоже не отстал — он заявил-таки наконец, что я писатель.

Один курсантик давно уже подводил речь к тому, что больше всего на свете он любит читать книги Достоевского, что «за это можно всю жизнь отдать». Это тоже был для меня величайший культурный шок (он не выглядел интеллектуалом или интеллигентом, а выглядел именно тем, кем он и был: обычным зеленчуком, который жрёт беспробудно, да ещё не прочь закинуться колёсами или навинтиться), но я не подавал виду, поскольку вступать на путь дискуссий и откровений совершенно не было настроения. Пришлось раскрыть карты, в том числе признаться, что я как бы изучаю творчество именно этого писателя. Впрочем, последнее не произвело практически никакого эффекта, не дало никакой иерархии, а дальнейшее наше общение перетекло в довольно бескомпромиссный спор, причём я не отставал, не спускал, распалился, и все стали уже тяготиться нашей неразнообразной тематикой, и поскольку вино закончилось, выслали нас за пивом.

Вернулись мы, не мене экспрессивно обсуждая, чем джангл отличается от хардкора и существует ли вообще такой стиль как «хипнотик транс» (оказалось, что курсач сей одним из первых у нас подсел на рейво-кислотную жизнедеятельность и выступал как один из организаторов первых вечеринок в том же «Спутнике» — а я, как известно, раньше тоже стремился этим пробавиться: веровал, что новая формация придёт и всех захлестнёт). Кроме прочего мы коснулись ещё проблемы наркомании и алкоголизма в среде молодёжной, всей этой субкультуры, основанной на так называемом расширении сознания… Особенно поразилась Зельцер — она и не подозревала во мне таких познаний (да кажется, и вообще никаких!).

А вот мой оппонент, когда мы уж высосали ещё шесть баклажек, и они уже уходили, обратился приватно к хозяйке:

— Твой что ль?

— Да нет, — отмахнулась она, — так, друг.

— Да это чувачилло вообще чума, самая чума винтовая — так пасти фишку… так во все дела врубаться…

Мне было, конечно, лестно, но я был уже никакой — да и разглагольствования эти меня весьма и весьма отяготили. И Элька ещё, пьяная Элька…

Чуваки разошлись по своим делам, а нас Оля пригласила к себе. Зельцер, когда мы шли, отстранялась от меня и явно тяготела к Саничу. Меня послали за пивом, и я вернулся с цветочком для Зельцера. Санич хмыкнул, Эльмира, кривляясь, приняла подарочек и тут же выбросила. Саша опустился в кресло, где не так давно сидели мы с нею, она примостилась около него. Я почувствовал неудобство перед Олей, не знал как себя вести. Однако они чувствовали себя отлично — в том числе и Оля — в одночасье всё изменилось: я, который сидя здесь две недели назад, попивая пивко и обнимая свою только что обретённую «половинку», посмеивался в душе над её слезливыми любовными муками, сейчас был готов заплакать сам, а у неё вот теперь «всё о’кей и в шоколаде». Она, спасибо ей, не подала виду. Мы благополучно распили две баклажки и стали что ни на есть в жёсткие ражки.

Пошли домой. Зельцер не могла идти, висла на Саше, он буквально тащил её на себе. От меня она отбивалась — на ней были гриндера с развязанными шнурками… Я шёл поодаль от этой шатающейся парочки, сам еле переставляя ноги, наблюдая, как она нагло хватает Сашу за жопу, из уст её льётся потоком отборнейшая истеричная непотребщина, сексуальная однако — если вы, золотые, не потеряли в таком состоянии оную свою идентификацию…

Меня пронзило эвристическое желание плюнуть и уйти — а что тут ещё поделаешь?! — но я представил это: дорогу домой, одиночество в берлаге (ведь кроме Саши никто ко мне не придёт!), похмелье и отсутствие еды и решил, что это ещё более невыносимо, решил смириться со всем — здесь хоть выпить дадут (пил я уже два дни не за свой счёт), хоть люди

Санич буквально внёс Зельцера на руках (я помогал снимать ботинки — она брыкалась), положил на диван, и она притянула его к себе. Санич отпрянул, мы с ним покурили, и он сказал, что больше не может. Я сказал, что сейчас самое время прослушать мой только приобретённый Einsturzende Neubauten; Санич сказал, что такого коренного ухода в жук он не выдержит — он и так уже на путях-ветвях к нему… Я поставил кассету, Санич, как в былые времена, прилёг на диван рядом с Зельцером, я на «свой»… Зельцер стала приставать к нему — он не отказывал ей в поцелуях, но минут через пять уже храпел, а я, как в тумане, прослушал весь деструктивно-депрессивный концертик, и мне казалось, что никакой музыки нет, что это просто фон мира — то есть почти тишина…

37.

После такого отторжения я стал хотеть её видеть болезненно.

У них в Кульке (она ходила на курсы для поступления в институт культуры) был некий фестиваль джаза, и мы договорились с Саничем, что его посетим. Я подошёл уже поздновато — у входа стояла группа меломанов, в том числе Саша с Зельцером. Увидев меня, Эльмира не стесняясь рассмеялась: «Ну и видок у теа — я не моагу!» — я только что вновь окатался под машинку (заставив ещё выбрить над виском три полоски), бороду преобразовал в а-ля-д’артаньяновскую полосочку под губой, и облачён был в свою знаменитую синюю кофточку, скроенную (на московской фабрике в 1972 г.!) по типу кафтана или мундира — сзади с хлястиком, в руке с баттлом пива… Саша, видимо, немного недоумевал: как так можно в открытую «потешаться над человеком»!.. А я уж и не знал, про что завести речь — меня чуть ли не трясло от всего этого!

Концерт был не очень впечатляющим, и вообще я не любитель джаза, тем паче джаз-рока. Публика тоже откровенно скучала, однако всякие расфуфыренные девахи то и дело вспорхивали на сцену с букетами цветов — Зельцер объяснила это загадочное явление: это их кульковские студентки, зная, что в зале сидят преподы, строят в их глазах из себя меломанок — «Эх, — вздохнула она после длинного пронзительного соло саксофониста, — надо бы тоже метнуться — да влом и бабок нету… Шепелёв, дай денег, сходи купи букетик, а?» Я был готов и на это, но отлично знал, что это ничего не изменит. С минуту я молчал, решаясь. Она ответила сама: «А вообще ну тебя, Шепелёв. Где Санич?» — тут только я вздрогнул от своей фамилии, уже произнесённой ей за вечер раз семь. Как в школе — если учитель тебя не любит, он тебя по фамилии, хотя тебе годков по пальцам перечесть. Она меня в первые дни звала «Алексей». Алгоритм, значит: знакомишься — ты Иван, потом ходишь-бродишь, целуешь её, и ты уже Ваня, потом просыпаешься Ванюшей или Лёшечкой, подаёшь воды и трусики, а потом приходишь Толстолобченко, Шепелёвым, Шепом или того хуже. Семантика имени — Лужин-иллюжен…