Я пытался с ней заговорить, но она отвечала односложно, раздражалась и сетовала, что я ей мешаю. После концерта Санич куда-то спешно отбыл «по делам», и мы остались втроём — я, Эльмира и Дима Рыгин — сложившимся обстоятельствам я был вполне рад, и надеялся, что они, согласно обычной логике вещей, разовьются в пьянку, которая наверняка окончится у Зельцера дома, а для меня лично — в её тёплой постельке.
Однако Зельцер тут же впрыгнула в подошедший автобус, только и успев сказать странное «Я не пью» и всучить мне бутылочку «Бонаквы», которую она попивала — вот так вот!
Через неделю был несколько более оглобаленный джаз-сейсен в филармонии. В середине его, в антракте, мы вышли покурить, и на пороге нам встретился Саша по прозванию Гроб — как он сам изволит выражаться, «ветеран тамбовской рок-сцены», вокалист почивших в бозе, но породивших легенды панк-групп «Стеклотара» и «Доктор Борменталь», сейчас возрождающий эту свою деятельность в проекте с милым названием «Урланово коробище». Он сел с нами, причём мы совсем пересели вперёд, к самым рядам почёта. Опять надвигалась скука, но я распознал благодарного зрителя в лице нашего нового друга. Когда вышел глобальный оркестр с духовыми и изготовился что-то глобальное нарезать — повисла пауза, музыканты набрали воздуха — я вскочил и продудел на губах из «Ленинграда»: «Ту-дуф-ту-ду…» — и они тут же грянули с той же ноты! — Гроб весь удох, даже Зельцер, не сдержавшись, хмыкнула. Затем я кое-как выпросил у Эльки бутилочку — обещаясь даже выйти с ней в фойе! — тут же громко вскрыл, демонстративно унасосил её содержание и принялся в неё дудеть, подыгрывая происходящему на сцене.
Мы не хотели, чтоб он ушёл; но он ушёл. Зельцер сказала, что ей пора, а то уж темно. Я сказал, что хочу к ней и вообще… Она сказала: нет и пошла. Я сказал, что провожу. «Только до остановки», — вокал её звучал категорично. На остановке она сказала: «Ну всё, Лёшь, пока, иди домой». Я сказал, что не могу — не могу один, не могу без неё. Она сказала: позвони мне завтра и двинулась к подошедшему транспорту. Я бросился к ней и удержал её, сжав, теребя, пытаясь поцеловать, целуя хотя бы в щёку… Автобус ушёл. Она сказала: «Не надо держать меня за жопу при всех». На остановке было полно народа. Я отпустил её. Она отошла, оправляясь. Я сказал, что именно сегодня хочу к ней, что не переживу эту ночь… Она сказала: «Мне надо побыть одной. Имею я право отдохнуть от вас всех — я устала!» — «От кого всех?!» — «Да один ты чего стоишь! И Санич твой дебильный! Каждый день, что ль, вас привечать?!» Я упал на колени: «Эля, Элечка, доченька, ну пожалуйста, я не могу, не могу, я же умру, маленькая!..» — я едва не плакал, двигаясь на коленях за ней, не замечая, что пачкаю новые широчайшие штаны в пыли и грязи… Она говорила, чтобы я поднялся, и виждел, и внемлел, и не тянул к ней руци. И шёл домой. Подъехал автобус, она вырвалась, а я так и остался… «Элечка, пожалуйста!..» — всхлипнул я, но через секунду её лицо уже светилось в заднем окошке, медленно удаляясь, — и казалось, что это свет абсолютного равнодушия — как максимально убавленный фитиль керосиновой лампы, дающий больше копоти, а не света, да и свет этот такой тусклый, что сам почти копоть…
Ну ладно, сказал я себе, с трудом поднялся, вяло отряхиваясь, ловя непонятные взгляды окружающих… Побрёл, шатаясь, домой, в берлагу…
Еле волоча ноги, я пришёл в свою каморку, где было душно, но холодно, пахло туалетом и гнилью, и не было ничего, даже воды в ведре…
40.
Философию я сдавал всё же с будунища, нажравшись у неё, с ней, после ночи с ней… Агрегатное состояние моё было очень аморфным. Я купил в ларьке литровую бутылку «Фанты» и уже не смог не отхлёбывать каждую минуту, пока она не кончилась. Экзамен шёл уже минут сорок, я завалился в аудиторию — мутный взгляд, опухшее лицо, лысина-щетина, штаны хаки, гриндера, бутылка. Меня не узнали и попытались прогнать… Я сказал, что хочецца пятёрочки, потому как накануне оченно хорошо подготовился.
…Мы изрядно обкурились — ей как всегда было мало и мало, а у меня, как и у большинства этих тварей, наделённых светлым разумом и свободной волей, плохая машина противодействия — каждый только и горазд, что затуманить разум да поослабить поводья воли — возможно даже, что, как говорит ОФ, каждый индивид в каждый момент жизни только к этому и стремится, а остальное — только ширма. Я не люблю курить — да куда уж мне не курить… Я не люблю курить — может сказывался первый неудачный каннабинольно-молочный опыт, а может потому, что я всегда обкуривался как собачатина копчёная да ещё и параллельно с этим обжирался?..
Я уже не мог сидеть. Она как раз кстати проходила мимо, и я вцепился в неё, волочась по полу на карачках или коленях, держась за её юбку и ляжки.
— Лёша-а, Лёшечка, мне надо в туалет, — выкручивалась она, а я уже мог лишь распевать нечто невразумительное, типа:
— Ху ноуз вот из хуй в ноуз!..
На четвереньках (довольно резво получается в таком состоянии — наверное и вправду деградируешь до уровня далёких предков!) я добрался впотьмах до дивана, поскидывал своё шмотьё и влез на ложе, извиваясь и стоная. Было вообще никак — две минуты одиночества (пока она шла, шла ко мне) панически ужасали. Она пришла, поставила в центр «Sceleton Sceletron», разделась и нырнула ко мне. Каким нектаром она мне показалась — настоящая, живая, горячая, пьяная, пахнущая потом и коноплёй! Я вцепился в неё что ни на есть буквально — поскольку всё вокруг, весь мир (не очень-то уж большой и разнообразный), стремительно кружась в вялом ритме «Тиамата», проваливался в тартарары. Всё летело и падало, кружилось и опадало — не то вверх, не то вниз — как листик мы, как в водоворот… причём она была не личность, а какой-то плот, на котором я… плод, с которым я, в который я…
Я кусал её рот, губы, шею, заставляя кусаться в ответ. Я хватал её щеки, обнимал лоб, голову, и казалось, что вся её аккуратная головка у меня в руках, в кулаке. Обнимал, гладил её шею, душил. Тискал её груди — бесцеремонно и грубо, и они казались милыми и упругими. Тискал её всю и начал бить. Слегка ударил под ребро, она дёрнулась, закрываясь, а я ее саданул в бедро. Она пыталась отбиваться и закрываться, но моя реакция опережала её. Я наносил удары несильно, вскользь или хлопал ладонью — по ляжкам, по заднице, по лицу. Она повизгивала, но без раздражения и паники — ей было весело.
— Нравится, дрянь? — сказал я, чувствуя, что язык меня не слушается, словно после новокаина — что ещё раз подтвердило общее ощущение того, что все наши баталии происходят как бы понарошку в каком-то тягучем зелёноватом эфире, в мутном водовороте приключенческого сна.
— Да… — смеялась и скулила она, извиваясь, однако от боязни ударов.
Я, конечно, решил испортить идиллию — пощёчина, хоть и очень лёгкая, ей не понравилась, после чего я перекантовал её на живот и со всей силы залепил пятернёй по жопе; она сильно заорала и попыталась вскочить, но я вовремя налёг на неё, ногами прижимая её ноги, одной рукой держа её руки, а второй, насколько хватило духу, задал ей хороших плюх по тому же месту. Она сильно вырывалась, но моя хватка была как железная. Я целовал её в щёку, в ухо в шею — она в знак протеста мотала головой, вся трепыхалась. Я тёрся бородой об её широкую жирную спину — казалось, что если она вырвется, то убьёт меня. Я снизился насколько мог — хотел наверно поцеловать то место, которому сделал «бо-бо» — но понял, что так мне не дотянуться, да и она наверняка не захочет — она явно хочет другого!.. Я смачно поцеловал её мокрую поясницу и внезапно отпустил совсем, и скатился сам…