Выбрать главу

— Послушайте… как вас там — «Эрг» или «черный цветок»? Хотя все равно! Куда и, главное, зачем исчезли… вы все?

Вопрос, к большому моему удовлетворению, прозвучал требовательно, властно. Однако в тоне ответа была просто терпеливая грусть: к чему, мол, спрашивать о само собой разумеющемся, заставлять тратить силы на объяснения, без которых вполне можно обойтись? Он сказал:

— «Цветы» не исчезли — затаились только, стали невидимыми для человека… Это совсем просто. Трудно, а может и неосуществимо, другое, единственно важное: научиться жить по-настоящему… Разве жизнь — торопливо и жадно впитывать в течение всего дня жгучую энергию ради того, чтобы существовать?! А потом целую ночь ощущать, как она из тебя уходит, и каждый раз бояться, что до утра не хватит, что погибнешь… И так изо дня в день, из года в год, из века в век… Ради чего?!

Неизменно неподвижные зрачки дрогнули. Я мог поклясться, что они дрогнули и в них вспыхнули золотистые искры! Все мои мудреные построения относительно того, что я называл «Эргом», допущения, недавно почти перешедшие в уверенность, внезапно рухнули. Теперь я мог поклясться еще в одном: передо мною никакой не Эрг (или как там его называть?), а просто самоуверенный и нахальный парень Бег, которого я явно недооценил, оказался способным на искуснейшую мистификацию! В порыве гнева я протянул руку — схватить его за сильное плечо, облитое серебряной тканью комбинезона, тряхнуть как следует, разоблачить и, если сумею, задать ему хорошенькую трепку, чтоб неповадно было впредь голову мне морочить. И я схватил, и пальцы мои ощутили неподатливую упругость сжавшихся мышц…

— Нет, — улыбнулся он той же усталой грустной улыбкой, — не то, что вам почудилось… Но и не сон, не наваждение… — Встряхнулся, напомнив красивую большую собаку, поднявшуюся на задние лапы; золотистые искры исчезли, зрачки обрели всегдашнюю колющую неподвижность. — Ах, Виктор Горт, Художник и смелый, умный человек… Вы не можете, не хотите смириться с действительностью, признать очевидное только потому, что ваше призвание одухотворять сущее. Но поймите: хотя здесь исключительный случай, в принципе все — то же. Я — Эрг, Эрг, понимаете?! «Черный цветок», которому посчастливилось стать безраздельным обладателем живой души, созданной вашим искусством… — На мгновение его лицо исказилось. — Или — Эрг, на которого обрушилось страдание обрести душу?.. Знали бы вы, что творилось на поляне, когда «цветы» учуяли альбом с голографиями! А еще больше, когда там появились вы с вашей вечно мятущейся, беспредельно ранимой, такой могучей и одновременно уязвимой душой Художника, замкнутой и обнаженной, вместившей боль и счастье мира людей… Мы потянулись к вам и созданным вами произведениям с одинаковой жадностью, ибо не уловили никакой разницы между тем и другим.

— Вы понимали свои побуждения?

— Нет… — Он ответил очень тихо и опять был Эрг — всего- навсего «черный цветок», обретший облик стажера Космоуниверситета Бега Третьего. — Я даже не знаю, не помню, как это произошло, и почему именно я… именно мне достался астролетчик Бег, и почему ей досталась…

Внезапно Эрг замолчал, а я не обратил внимания на эту внезапность, целиком занятый, как мне тогда казалось, главным, и потому спросил не о том, о чем следовало. До сих пор не могу себе этого простить. Не оттого, что мог что-либо изменить, — стыдно мотивов, которые мною руководили; они же были ущемленное тщеславие и разочарованность. Я спросил:

— Сколько же всего «цветов»… ожило?

— Разве я не сказал? Нас двое…

— Выходит, только две мои работы оказались достойны того, чтобы их выбрали… формой существования?

— Конечно, — удивленно сказал Эрг. После раздумья добавил: — Вы побудили меня к размышлению. В самом деле, почему именно нам досталось это право? Надо полагать, среди «черных цветов» нет от природы равенства… Что тут результат эволюции или производное заложенной в «семена жизни» программы? Не понимаю… Притаились, сделались невидимы все «цветы», и я не сомневался, что мы боремся за качественно высшую ступень существования с одинаковой энергией…

До меня наконец дошло: мы говорим сейчас о разных вещах. Кто же второй? Эрг, помнится, произнес слово «она»… Или «ей»?

Я ощутил страшную тяжесть в ногах, они увязали в песке, как мухи в клейкой бумаге… Следом пришло понимание: не в песке дело, он остался таким, каким был всегда, а тяжесть — от мысли, от уверенности, что я должен, обязан куда-то спешить, но не могу… Неведомо было, куда и зачем, но я твердо знал: не успею — потеряю право на самоуважение. Бежать к кораблю, к людям, которых судьба или случайность сделала моими друзьями! Скорей — и к черту Эрга, пусть катятся к дьяволу сокровенные тайны искусства, великие загадки жизни, сама сущность бытия! Человек рожден, чтобы до конца стремиться к познанию истины, однако жить он может только так, как велит совесть. Ей же истина не нужна — в особенности так называемая абсолютная. Совести требуется лишь душевная гармония, но путь к ней лежит через тысячу битв… Я рванулся, пытаясь сбросить наваждение.

— Все уже кончилось, — мягко сказал Эрг. — Да и не было ничего особенного… Я ухожу.

На меня тревожно-внимательно смотрел Петр Вельд. Когда я открыл глаза, он весело, чуть задыхаясь, быстро заговорил:

— Сваляли дурака! Пираньи, понимаете?! Обыкновенные пираньи, только сухопутные… Сено набросилось на козу, а я, старый болван, воображал…

— Вы бредите, Вельд. — Туман в голове еще не рассеялся. — С чего это вы так возбуждены? Он сказал уже спокойно:

— Что с вами стряслось?

…Настоящий кристалл — первый и последний, наговоренный мною. Сейчас, когда приведено в систему записанное Бегом Третьим, я отчетливо понимаю, что так лучше: в его записях больше непосредственности, а последняя бывает иной раз куда выразительнее рассказа, который ведет человек, склонный к холодному анализу, рассудительности, критическому осмыслению событий… Пусть поэтому Бег договорит сам. Но о побоище, имевшем место возле нашего кораблика, беспомощно лежавшего в песках планеты двух солнц, он настоятельно просил рассказать меня. Странная просьба, не правда ли? Ведь я единственный из всей компании не был очевидцем. Бег утверждал, что неверно думать, будто рассказ очевидца всегда наиболее достоверен. Когда человек переживает необычное, тем более страшное, он редко находит в себе силы оставаться объективным и, следовательно, лаконичным, невольно нагромождает одна на другую сотни деталей, представляющихся ему самыми важными. Вот эта сопряжена с чудовищной близостью к гибели его самого, та ярко живописует чудесное избавление… И так далее. Изложение получается больше похожим на сопровождаемое всхлипываниями повествование впечатлительного ребенка, чем на строгий сухой отчет, каковым полагается быть записи в корабельном журнале.

Все это мой подчеркнутый недоброжелатель — и дважды спаситель обстоятельно изложил мне в обоснование вынужденной просьбы, с привычным уже вежливым холодком присовокупив: