Он лежал в верткой резиновой лодке, навалившись грудью на упругий борт, и греб ладонями, потому что потерял весла вместе с парашютом. Вначале греб сильно и энергично, чтобы как-нибудь согреться, и не думать, и не вспоминать о том мгновении, когда погрузился в обжигающе холодную воду, перехватило дыхание, и сердце нехотя отбивало: жив, жив, жив. Сейчас он выгребал медленно и обстоятельно, направляя лодку к берегу.
«А может, берег позади? Справа? Слева? Или где-то между «позади» и «справа»? Тогда уж лучше завалиться на спину и ждать. Чего? Погоды? Ждать, когда твои приятели на бреющем смогут прочесать квадрат за квадратом, а ты им спокойненько помашешь ручкой: «Привет, парни! Приготовьте крабы с майонезом и побольше — это ж моя любимая закуска, — и, черт с ней, пусть хоть перцовка, а после я готов и на губу». Нет, берег впереди. Я не мог ошибиться. Тогда солнце светило в затылок. Оно и сейчас светит, только не видно. Берег перед тобой. И не вздумай метаться. Это — самое последнее дело».
Он услышал нарастающий гул самолета. Самолет пролетел над ним, и он по звуку определил: «Антоша», почтарь.
«Летит милый парень, везет почту, или продовольствие, или бабулю, которая, когда не крестится, быстро-быстро вытирает влажный носик. Летит, покуривает и не знает, что под ним гибнет Гришка Коптилин!»
Темнота наступила незаметно. Туман рассеялся, и низкие тучи ползли над головой, а вокруг было по-нехорошему спокойное море.
Болела грудь, ноги затекли, и он решил сделать передышку. Осторожно перевернулся на спину и спрятал холодные, негнущиеся ладони в карманы куртки. И, когда отдыхал, бездействовал, тревожные мысли донимали его, и он чувствовал, как чертовски замерз и устал. Он понимал, что не должен думать об этом.
Коптилин усмехнулся: думать — значит сомневаться. «Ерунда. Что значит не думать? Просто существовать, подчиняясь инстинктам? А что? Ничего инстинктик — хотеть жить. Глупо как получается... О чем-то мечтаешь, надеешься, добиваешься или пытаешься добиться — и вот тебе раз...»
Руки отогрелись, налились теплом, только в кончиках пальцев — под ногтями — покалывали иголки.
«Сейчас бы в тепло. В жаркую комнату, чувствовать рядом тепло другого человека...»
Он не хотел думать об этом. Он заставил себя улечься грудью на упругий борт, кажущийся сделанным не из резины, а из металла, и, не размышляя, как это мучительно — опускать руки в ледяную воду, погнал лодку вперед.
Темнота таила опасность, и страх незаметно и вкрадчиво овладевал Коптилиным.
Он был один на один с этим мраком, хотя знал, что эфир наполнен дробью морзянки, подчеркнуто бесстрастными голосами радистов. Где-то прогреваются моторы самолетов и вертолетов, а юркие катера прощупывают море ярко-синими лучами прожекторов.
Он знал все это, но это было по ту сторону мрака. Знал, что десятки людей не спят: одни по зову сердца, другие по обязанности; волнуются: одни искренне, другие из-за будущих неприятностей.
Но все это было на залитой светом — пусть электрическим — земле.
«Я вышел из того возраста, когда боятся всякой чертовщины. Где эти черти? Где ангелы? Мир материален. Браво! Изумительная подкованность. А что? Мир есть сочетание атомов и молекул. В нем нет места для предрассудков. Дайте сюда попика, и я докажу, что бога нет. В порядке атеистической пропаганды. И дайте колбасу. Сытый желудок не располагает к беспокойству. Так же, как тепло. Люди, да будет ваш путь спокоен и безмятежен! Только и останется беспокоиться, как бы не потерять всего этого.
Не злись и не юродствуй. И не считай себя мучеником или героем.
Я сам выбрал свой путь. Пожалуйста, без громких слов. Был обычный учебный полет. Вернее, обычный военный полет. Нет. Учебный. И я готов всю жизнь летать, но чтобы они оставались учебными».
Он провалил экзамены в медицинский институт. Это был 1953 год, когда после десятилетки других путей, кроме института, никто себе не представлял. Его вызвали в райком комсомола, уговаривали пойти в летное училище. «Денег уйма, Чкаловым будешь, слава!» — горячился моложавый полковник. Он упорно говорил: «Нет!», — но ему надоело скрываться от более удачливых приятелей и видеть тревожные лица родителей, когда после бесцельных шатаний по городу поздно возвращался домой.
Училище было за Уралом. Он вглядывался в незнакомые места, и лишь названия станций напоминали, что он уже проделывал этот путь: во время эвакуации, жарким летом 1942 года.
Ему пришлось тяжело: дисциплина, строевые занятия, твердый распорядок и устав, который надо было знать и во сне. Начались полеты, сперва испуг и восхищение, потом восхищение и гордость, а потом — обычная работа. Не совсем обычная работа, потому что перед каждым новым полетом он по-хорошему волновался, но об этом не принято было говорить. И он уже не представлял, что можно заниматься другим, жить по-другому.