Выбрать главу

— Вы не помните, на Врангеле была черная черкеска или белая?

Я растерялся: что же, он меня проверяет? Я было даже обиделся.

— Не помню точно, — ответил я нехотя. — Кажется, черная. И ушел в купе. Владимир Владимирович за мной.

— Не дуйтесь, — сказал он мягко. — Я просто так спросил.

Думаю, что в эти дни окончательно оттачивалась шестнадцатая глава. Если бы я засвидетельствовал, что Врангель был не в черной черкеске, а в белой, то в поэме, надо полагать, осталась бы все равно черная — не только из-за переклички двух «чер» (черная черкеска), а потому, что именно этот штрих хорошо вяжется со всем обликом «черного барона».

Хлопнув дверью, сухой, как рапорт, из штаба опустевшего вышел он. Глядя на ноги, шагом резким шел Врангель в черной черкеске.

…Утром следующего дня, после бегства врангелевцев из Севастополя, в город вступила Красная Армия. Маяковский требовал подробностей, которые я мало-помалу припоминал.

Впоследствии, читая эту главу, поэт рассказывал слушателям ее происхождение:

— У нас часто пишут, особенно молодые товарищи, о подвигах в гражданскую войну, а они в те годы еще под стол пешком ходили. Писать надо только о том, что знаешь, или делать такие вещи в порядке личных ассоциаций. Этот рассказ моего знакомого проверялся мной несколько раз — на случай ошибок или увлечений рассказчика — и моих тоже. В проверенном виде он положен в основу главы. Я считаю такой метод правильным. Я беру конкретное лицо и нарочно упоминаю фамилию и даже имя и отчество. Как я объясняю, почему «тихий»? Во-первых, чтобы было доверие к автору: автор знает, о ком говорит. Сперва я написал «грустный», но товарищи отговорили: «Он не грустный». Пробовал и «знакомый». Но это ни к чему не обязывает, знакомых много, и разных. «Тихий» — не значит, что он разговаривает шепотом. Но по сравнению со мной, скажем, он тихий.

По рядам прокатывался смех. И Маяковский добавлял:

— Вот он сидит в зале — посмотрите и убедитесь! — показывал на меня (так бывало не раз).

При этих словах я обычно вылетал из зала, переходя дослушивать за кулисы, а потом предъявлял «претензию».

Всю поэму Маяковский читал на людях сравнительно редко — ведь не назовешь публичными чтения поэмы у него на квартире (дважды). Упомяну лишь такие вечера, как 18 октября 1927 года в Красном зале Московского комитета партии для актива, потом 20 октября и 15 ноября в Московском Политехническом музее, 26 октября в зале Ленинградской капеллы и еще несколько чтений в Москве. Это, пожалуй, все.

Придя в Политехнический, он прежде всего констатировал:

— Народ пришел полностью. Значит, интересуются.

С трибуны он заявил:

— Товарищи! Я прочитаю вам свою новую поэму «Хорошо!». Хотя эта вещь сделана к десятилетию Октябрьской революции, но мне бы хотелось, чтобы она не была временным явлением, а имела бы права гражданства на долгие и долгие годы. Я считаю, к какой бы дате ни была написана вещь, она должна быть интересна и в дальнейшем, а тем более — такая большая вещь на такую большую, волнующую тему.

Он разбил чтение на две части, с перерывом посредине. Окончив поэму, сделал второй перерыв и затем отвечал на записки.

Вечер затянулся до полуночи.

В других случаях, когда на афише значилось чтение поэмы, она исполнялась автором с купюрами, а то просто читалось лишь несколько глав, которые давали представление о поэме. В оставшееся время Маяковский читал другие стихи и тем самым шире знакомил слушателей со своим творчеством, с разнообразием жанров. Именно этот принцип был основой его программы.

Когда поэма читалась с сокращениями, то чаще всего включались 2, 3, 4, 5, 6, 7, 14, 16, 17 и 19-я главы.

Если среди множества других стихов звучали две-три главы из «Хорошо!», то, как правило, они выбирались из шести: 3, 4, 6, 7, 17 и 19-я.

В отрывках поэму слушали многие города: Москва — свыше двадцати раз, Ленинград — около десяти раз, Баку, Ялта — по семь раз, Ростов и Тифлис — по четыре, Одесса, Киев, Днепропетровск, Свердловск, Вятка — по три, Харьков, Пермь, Казань, Новочеркасск, Симферополь — по два, Запорожье, Таганрог, Армавир, Бердичев, Житомир, Винница, Севастополь, Ессентуки, Пятигорск, Кисловодск; в Крыму — Ялта, Алушта, Гурзуф, Симеиз, Мисхор; на Кавказе — Сочи, Гагра, Хоста — по одному разу.

Владимир Владимирович радовался тому, как принял поэму московский партактив. Успешно прошел вечер и в Политехническом. Задолго до вечера Маяковский беспокоился, дойдет ли юмор, например, таких строк.

— Керенский где-то? — Он? За казаками. — И снова молча. И только под вечер: — Где Прокопович? — Нет Прокоповича.

Все доходило. Аудитория понимала и принимала поэму: ее героику и юмор, ее лирические отступления, призывные лозунги и, наконец, бытовые сцены. В авторском исполнении поэма звучала особенно выразительно.

Просто, строго и вместе с тем широко, вдохновенно читал Маяковский первые строки «Хорошо!»:

Время — вещь необычайно длинная, — были времена — прошли былинные.

Потом — переход к едва заметной напевности:

Это время гудит телеграфной струной, это сердце с правдой вдвоем. Это было с бойцами, или страной, или в сердце было в моем.

В первой половине второй главы, приглушенно-отдаленным голосом, отрывисто и напряженно выделялась каждая строка:

«Кончайте войну! Довольно! Будет! В этом голодном году — невмоготу».

Последнее слово как бы «отбрасывалось».

Другую строфу поэт «мелодировал» на мотив «Марсельезы», пародийно подчеркивая образ «Керенского-Бонапарта».

Забывши и классы и партии, идет на дежурную речь. Глаза у него бонапартьи и цвета защитного френч.

Вся четвертая глава проходила под дружный хохот аудитории. За «усастого няня» Милюкова Маяковский говорил густым басом, а за Кускову — срывающимся контральто. Он то понижал голос до самых низких нот, то поднимал его до резкого писка:

Ах, няня-няня! няня! Ах! ― и произносил с утрированной четкостью, протяжно завывая последнее «ня», с глубоким вздохом восклицая: «Ах!» Можно сказать, он просто играл эти места:

«Саша! — Душка!» ― когда говорил в нос, с нарочито поддельной «актерской страстью».

Читая почти всю главу в гротесковых, пародийных тонах, он в конце обращался интимно к публике, после короткой паузы, слегка скандируя:

Быть может, на брегах Невы подобных дам видали вы?

Совсем другим тоном произносил поэт слова: «я, товарищи, — из военной бюры. Кончили заседание — тока-тока…» ― сдержанным шепотом, чуть хрипловато.

При чтении шестой главы подчеркивался ее героический пафос. Тут почти не было игры. Шел естественный, полный значимости рассказ о всемирно-историческом событии. Лишь иногда, не нарушая основного стиля, поэт выделял отдельные строки.

Те из чтецов, которые, «играя» чуть не каждую строку, ссылаются на авторскую манеру исполнения, неверно осведомлены. Игровой прием для Маяковского был лишь одним из многих, и поэт им не злоупотреблял.

Одновременно хочу подчеркнуть, что для Маяковского характерен медленный темп, благодаря которому слушатель и ощущал наполненность каждой строки, каждого образа. Это чувствовалось, например, уже с первых слов шестой главы:

Дул, как всегда, октябрь ветрами…

Тут же, в чтении, явственно слышался напев «Степана Разина», когда поэт доходил до следующей строфы: Под мостом Нева-река, по Неве плывут кронштадтцы… От винтовок говорка скоро Зимнему шататься.

И знакомый всем напев волжской песни как бы приближал историческое прошлое и связывал события на Неве с другими, более давними, происходившими на берегах могучей русской реки.

Еще напряженнее следили слушатели за ходом повествования после того, как та же мелодия снова возникала в грозном требовании народа: Лучше власть добром оставь, никуда тебе не деться! Ото всех идут застав к Зимнему красногвардейцы.

Завершался поэтический рассказ об исторических днях «Интернационалом».

Впервые вместо «и это будет…» — пели: «и это есть наш последний…». Маяковский выделял здесь слово «есть», и мелодия «Интернационала» слышалась в этом речитативе весьма четко.