Выбрать главу

Впоследствии, в нэповский период, на этой крыше существовало кафе. В годы войны крыша пустовала. Занесенная снегом плоская палуба, обведенная перилами по краям. Одна из самых высоких точек прежней Москвы. Ночь катилась над зимним городом, свежий ветер скользил по лицу. Огоньки Москвы далеко раскинулись вокруг. Глухо переливался шум города. Темное, ребристое море других, более низких крыш. Расселины улиц, отмеченные редкими цепочками фонарей. Удивительно спокойно было постаивать здесь, тихо переговариваясь со спутниками. И все же нет-нет – и проснется тревога. Кажется, если очень прислушаться, из-за горизонта докатится рокот орудий. Война. Неизбежно поджидающая всех участь. Кто на очереди? Кто уйдет туда прежде других?

4

Квартира Василия Васильевича – удобное место общения. Но самые живые разговоры безнадежны, если нельзя ни печататься, ни выступать. Литературная жизнь начинается с опубликованной строчки, скрепленной фамилией автора. Куда толкнуться, с чего начинать? О толстых журналах – смешно мечтать. Там находят пристанище «имена». Иллюстрированные еженедельники тоже окружены постоянными поставщиками поэзии. И требуют они шовинистических виршей, на которые не у всякого поднимется рука. Газеты не заинтересованы в стихах. И вся периодика в целом враждебна к футуристской продукции.

В общем заколдованный круг.

Были, правда, левые издательства, вернее, несколько скромных объединений, существовавших на добровольные взносы или на подачки состоятельных людей. Но и они захирели с войной, когда вздорожали бумага и типографии. Приостановился «Мезонин поэзии» – издательство московских эгофутуристов. «Центрифуга» выпустила альманах и одну-две книжки стихов. Появился сборничек некоего издательства «Пета», основанного купчиком Федором Платовым. А дальше этот Платов, владевший кинематографом на Таганке, принялся печатать только себя. Был он унылым графоманом. Выпускал тетради высокопарных афоризмов. По-библейски озаглавливал их «Послания от Федора Платова».

Обнаружился и еще поэт-делец из коммерческих московских кругов. Самуил Вермель, писавший стихи в несколько строк по образцу японских «танок». Он сколотил большой альманах, называвшийся «Московские мастера». Это предприятие, как и большинство ему подобных, зависело от воли того, кто давал на издание деньги. Всюду та же кружковщина и групповщина, стремление выскочить, покрасоваться и покомандовать. И, конечно, очень мало охоты поддержать начинающего поэта.

Так, вождь «Мезонина поэзии» любил разыгрывать из себя футуристского Брюсова. Сам еще достаточно молодой, он совмещал в своем облике денди и эрудита. Он приглашал в определенные часы в свой, обставленный по-профессорски, кабинет. Скрестив руки, покачивая длинным лицом, он читал отпечатанные на машинке строки. Правильный пробор, искусственный цветок в петлице, вождь чувствовал себя все время словно перед зеркалом. Жестоко подражавший Маяковскому, он боялся его и ненавидел. Всячески старался себя противопоставить Маяковскому, щеголяя своим знанием французских поэтов и Маринетти. Хронологии он придерживался особой: «Это было тогда, когда я написал „луна, как ссадина на коже мулатки“». От собеседника требовалось почтение и должное удивление перед остроумием мэтра.

Идейный руководитель «Центрифуги» попросту ненавидел молодежь. Сам неудавшийся стихотворец, он избрал своей профессией желчность. Молодых он «уничтожал» с усердием, достойным царя Ирода. «Слишком много развелось футуреющих мальчиков», – высказывался он напрямик. С искривленным лицом, держась за щеку, словно у него болят зубы, вгрызался он в прочитанные ему стихи. Оглушить, облить едкой кислотой, заставить человека разувериться в своих силах. Вероятно, он воспретил бы поэзию, если б это было в его возможностях.

Таким образом, даже в «левых» кругах молодому поэту нельзя было рассчитывать на внимание. В лучшем случае его терпели как ученика, покорно принимающего хозяйские щелчки. Подобное отношение со стороны старших соратников особенно удивляло после знакомства с Маяковским.