Выбрать главу

Его речь, даже в агитках, не имеет ничего общего с удешевленной простотой, какая часто предлагается на прилавках нашей поэзии. Это речь – тяжелая и резкая, речь основательная, рассчитанная на добросовестное внимание. Словно плуг, глубоко взрыхляющий наше сознание.

Это не речь, завещанная девятнадцатым столетием, иная, не пушкинская речь.

Пушкин был не только зачинателем нового, поэтического языка, но и величайшим завершителем восемнадцатого века. Он вобрал в себя весь прошлый опыт. Он очистил стиховое наследство от многих примесей и шлаков. Но Пушкина подготовляли и Батюшков, и Жуковский, и Державин. Пушкин был художник, включающий в себя, впитывающий все мировые ценности, постоянно оплодотворяющийся ими. Пушкин – великий положительный ответ на раздавшийся за сто лет перед ним взрыв петровской реформы. Так и говорилось о нем.

Маяковский – только зачинатель. Первое слово, сказанное поэзией победившего пролетариата, Весь пафос его – в отталкивании, в уходе из «барских садоводств» до него осуществленной поэзии. И потому он не мог не быть новатором.

Маяковский устраивает «чистки поэтов» с точки зрения пригодности их для революции.

«Новое искусство – это не повторение пройденного», – вот первое его напоминание. Новое искусство – не только новая идеология, но и радикально обновленное мастерство. Стертая метафора – прохода ей нет. Расхлябанный стих – этому вход закрыт. Копеечные, выклянченные на бедность рифмы. Нет, напрасны, вплоть до нашего дня, попытки упростителей, раскланиваясь, проскользнуть мимо Маяковского. Напрасны надежды умилостивить Маяковского разговорами о том, что он и великий и покладистый, и общедоступный. Глубокая поэзия всегда общедоступна, как земля, по которой каждый может ходить беспрепятственно. Но чтобы извлечь из земли все ее ценности, требуется проникнуть в ее недра. А это связано с некоторой работой, о которой хорошо знают шахтеры.

В теплой куртке, в круглой барашковой шапке Маяковский входит в кафе «Домино». Поздно. Во второй, почти пустой комнате он расхаживает взад и вперед. От стены к стене, с механической точностью маятника. Он бормочет что-то про себя. Он строит новую вещь. В такую пору ему не сидится дома. Весь город – его писательский кабинет.

Или он встретился с поэтом и не тратит времени на предварительные беседы. Столкнулся на улице с Пастернаком. Они не виделись в продолжение лета. Маяковский затягивает его в то же «Домино». В задней комнатке – правление Союза поэтов. Члены правления выскакивают из двери. Вероятно, их попросили удалиться. Предстоит достаточно важное дело. Маяковский присаживается на диване. Пастернак читает недавно написанное.

Не стог ли в тумане? Кто поймет?

доносится через фанерные стенки его взволнованный голос,

Не наш ли омет? Доходим-он! Нашли! Он самый и есть. – Омет. Туман и степь с четырех сторон.

Маяковский не обсуждает прочитанного. Если стихи ему нравятся, он их запоминает.

– И плавает плач комариный, – повторяет он, выходя.

За стихи надо уметь бороться. Их считают непонятными. Посмотрим. Стихи надо внедрять в читателя. Непрестанно и терпеливо их растолковывать. Они раскроются, если нет умышленного сопротивления, поверхностного пренебрежения к поэтическому труду. Но попадаются дешевенькие критики, бойкоречивые, бесхребетные «журналистики». Тогда Маяковский беспощаден. Он высмотрел одного из них. Его голос рубит наотмашь. Руки сжались, лицо напряглось.

– Не спишь ночей, изобретаешь, придумываешь, а тут является такой паучок!

Рецензент стоит перед эстрадой. Возможно, он намеревался возражать. Но словно камни валятся ему на плечи.

Последнее впечатление. Вестибюль театра. В театре идет «Командарм 2» Сельвинского. Антракт. Маяковский стоит около лестницы. Волосы его заброшены назад. Весь он заметен, красив, рельефен. Естественная, свободная манера держаться. Свежий костюм, цветная шелковая рубаха. С ним женщина – высокая блондинка. Маяковский громко пошучивает,

– Что остается от всего действия? Только и остается: «Петров, подкиньте в печку дров». Скучно. У меня на «Клопе» веселей.

И вместе с женщиной движется к выходу.

2

Зимой двадцать первого – двадцать второго года я увидел Хлебникова на Арбате. Он отпустил небольшую бородку, придававшую мягкость и значительность лицу. Улыбался радушно и удовлетворенно, говорил со спокойной уверенностью. С этой встречей ладило все окружающее – неморозный, украшенный снегом, в сизых сумерках зимний Арбат. Я отметил неожиданную привлекательную степенность Хлебникова, а он добродушно принимал мои пошучивания. Он рассказывал на ходу о своих планах. В Астрахани его приодели домашние. Теплая круглая шапка, опушенный серый тулупчик.